Казалось бы, даже неуместно в наши дни, до краев наполненные тяжело дышащей прямо в лицо историей, говорить неторопливым академическим тоном о давным-давно прочитанных книжках, даже как-то странно.
Хотя почему? Мы, - я в данном случае имею в виду более или менее образованных людей более или менее моего поколения, - мы, такие, какие мы есть к сегодняшним дням, состоим не только и не столько из химических веществ, но и из многолетнего опыта чтения книг. И отвергнуть этот непреложный факт невозможно, даже если очень захотеть. А это часто хочется в дни радикального пересмотра всего на свете, в том числе и прочитанного, и усвоенного, и вошедшего в состав крови.
Не тексты, нет. Тексты мы и без того читаем и даже иногда перечитываем. Не говоря уже о том, что мы их еще и сами иногда пишем. Не тексты, а именно книжки – с их обложками и корешками, с их пресловутыми «шуршащими страницами».
В разных анкетах и опросах одним из пунктов постоянно выступает вопрос о книжках, сыгравших особую роль, особенно повлиявших, о тех, к которым мы возвращаемся в разном возрасте.
Ну, и я время от времени думаю о них, об этих книжках, и эти воспоминания, как ни странно, дают ощущение твердой почвы под ногами. Всего лишь ощущение, понимаю. Но оно есть, это точно.
И вспоминаю я об этих книгах не как о собрании шедевров, нет. Вспоминаю я о них, сознательно или бессознательно не встраивая их ни в какие иерархические или жанровые ряды. Я вспоминаю их не потому что они самые главные, а потому что я о них почти всегда помню.
Что вспоминается в первую очередь? Разумеется, Пушкинские сказки.
Их я слышу постоянно. Особенно перед тем, как заснуть. Они звучат голосом мамы. Я даже не могу сказать, что это было первое знакомство с поэзией. Мир тогда еще не делился для меня на поэзию и не поэзию. Это было знакомством с миром вообще. С миром, существовавшим за пределами утробного тесного тепла семьи и дома. И эти сказки с их не всегда понятными сюжетами, но с хорошо понятным ритмом, вносившим ясность и возможность примирения всего со всем, навсегда стали для меня ключом — во всех значениях этого слова: ключом, открывающим дверь в новое и непонятное, и ключом, чистой и необъяснимой радостью бьющим из-под земли.
Другой книжкой из этого ряда я назову «Робинзона Крузо».
Дело даже не в том, что я читал эту книгу очень много раз. Дело в другом. Для ребенка своего поколения я научился читать очень рано, лет с пяти. Но я был необычайно ленив и, умея читать, заставлял маму читать мне вслух. «Читай сам, ты же умеешь!» — много раз говорила мама. «Нет! — беззастенчиво и темпераментно врал я. — Я не умею! Ну ма-а-а-ам! Ну почита-а-а-ай!» Однажды мама придумала и применила ко мне блестящий педагогический прием. Она взяла очередную книжку и принялась мне ее читать. Прочитав две главы, она сказала: «Все! Дальше читать не буду! Читай сам». Как я ни канючил и ни упрашивал, мама была тверда. Ну, что делать — я взял и дочитал эту книгу до конца. И этой книгой был на долгие годы любимый «Робинзон Крузо». Этот «Робинзон» волей биографических обстоятельств стал первой книгой, которую я прочитал самостоятельно. С тех пор я читал очень много и — до поры до времени — без разбора, все подряд.
Что еще? Ну, например, Малый энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.
Этот доставшийся моему отцу от его родителей четырехтомник долгие детские годы был моим любимым чтением. Эти красивые тома и сейчас стоят на одной из моих книжных полок, на самом видном месте. Я до сих пор помню, как хохотали мы с другом Смирновым на той странице, где «Фауна Америки», наткнувшись на зверька под именем «североамериканская вонючка». Как же долго дразнили мы друг друга именно таким образом! Но не только про «вонючку» узнавал я из этого словаря. Были там и вполне полезные сведения. Кроме того, с этих пор дореволюционная орфография со всеми ее ятями и ерами никогда не казалась мне экзотической и малопонятной.
На одном из самых видных и почетных мест на одной из моих полок стоит также «Книга о вкусной и здоровой пище».
Я помню те томительные вечера, когда родители уходили в гости или в театр, а я листал эту вечную книгу, предаваясь чему-то вроде гастрономической мастурбации.
Грызя сухари ванильные, я воображал, что ем спаржу отварную («Спаржу отобрать по возможности ровную… …На сильном огне 20–25 минут. <…> …Переложить на сито и дать стечь воде… …В таком виде подать к столу. Отдельно дать яичный соус с вином, или яично-масляный, или сухарный»). Ага, «сухарный», это я понял. Ой, кстати, сухари закончились. Ладно, черт с ними. Теперь про устрицы. Что до устриц, то мне предписывалось «вскрыть раковины специальным ножом… промыть и уложить на блюдо, дно которого устлать ровным слоем мелко наколотого льда». Ну что же — льда так льда. Устелим, не извольте сомневаться.
Ритм, сообщаемый монотонным повторением инфинитивных конструкций, столь свойственных особому языку поваренных книг, завораживал, приводил в состояние, близкое к трансу: «Снять с колбасы кожу…», «Печенку обмыть…», «Фасоль отварить…», «Очищенного и вымытого судака нарезать на куски». А уж «готовые артишоки», так те и вовсе оставалось лишь «переложить на сито донышками вверх», и дело, считай, сделано. Что ж, переложим донышками вверх, никаких проблем — давайте сюда артишоки.
А уж визуальный ряд этой великой книги и вовсе не поддавался никакому описанию. Разве не участится ваше дыхание при виде пары сосисок с зеленым горошком, столь любовно выложенных на тарелочке с кобальтовой каемочкой? И не будет ли сниться по ночам стол, которым тебя встречала гостеприимнейшая из книг? Стол, щедро уставленный жареными поросятами, отварными белорыбицами, запотевшими сырами и празднично сверкающим хрусталем. И разве можно забыть стол, которым книга провожала нас: приоткрытые конфетные коробки, вазы с фруктами, шампанское в серебряном ведерке? Разве можно?
Начали мы с автора «Сказок», им же и закончим на этот раз.
Если говорить о «Евгении Онегине» не как о циркулирующей в составе крови эфирной субстанции, а именно как о книге, как о полиграфическом изделии со страничками и обложками, то я хочу здесь упомянуть книжку, которая стоит на моей полке прямо над столом, которая от частого употребления давно лишилась обложки, а на ее все же бережно сохраняемом титульном листе красными чернилами написано: «За второе место в викторине, посвященной памяти А. С. Пушкина, ученику 8-в класса школы № 1067 Рубинштейну Льву. 12.2.62». Второе место — это, конечно, слегка обидно, но, в общем, тоже неплохо. Кто там оказался на первом месте, я уже не помню. Хотя, конечно, интересно было бы вспомнить. Небось Танька Чвилева — известная зубрила и подлиза. Ну и пусть. Второе место тоже хорошо.
Моя мама, совсем не гуманитарный человек, знала «Онегина» наизусть и могла читать на память отрывки из него с любого места.
Незадолго до ее смерти, когда она уже не вставала и не очень могла говорить, я, чтобы как-то ее развлечь и как-то связать с уходящей жизнью, просил прочесть что-нибудь из «Онегина», из той самой книжки, которая все время лежала на ее тумбочке. Я брал в руки книжку, которую она взять в руки уже не могла, открывал ее и начинал: «Гонимы вешними лучами»… И она слабеющим голосом продолжала, пока хватало сил.