Радио "Стори FM"
Лев Рубинштейн: Ощущение почвы

Лев Рубинштейн: Ощущение почвы

Казалось бы, даже неуместно в наши дни, до краев наполненные тяжело дышащей прямо в лицо историей, говорить неторопливым академическим тоном о давным-давно прочитанных книжках, даже как-то странно.

Хотя почему? Мы, - я в данном случае имею в виду более или менее образованных людей более или менее моего поколения, - мы, такие, какие мы есть к сегодняшним дням, состоим не только и не столько из химических веществ, но и из многолетнего опыта чтения книг. И отвергнуть этот непреложный факт невозможно, даже если очень захотеть. А это часто хочется в дни радикального пересмотра всего на свете, в том числе и прочитанного, и усвоенного, и вошедшего в состав крови.

Не тексты, нет. Тексты мы и без того читаем и даже иногда перечитываем. Не говоря уже о том, что мы их еще и сами иногда пишем. Не тексты, а именно книжки – с их обложками и корешками, с их пресловутыми «шуршащими страницами».

В разных анкетах и опросах одним из пунктов постоянно выступает вопрос о книжках, сыгравших особую роль, особенно повлиявших, о тех, к которым мы возвращаемся в разном возрасте.

Ну, и я время от времени думаю о них, об этих книжках, и эти воспоминания, как ни странно, дают ощущение твердой почвы под ногами. Всего лишь ощущение, понимаю. Но оно есть, это точно.

И вспоминаю я об этих книгах не как о собрании шедевров, нет. Вспоминаю я о них, сознательно или бессознательно не встраивая их ни в какие иерархические или жанровые ряды. Я вспоминаю их не потому что они самые главные, а потому что я о них почти всегда помню.

Что вспоминается в первую очередь? Разумеется, Пушкинские сказки.

Их я слышу постоянно. Особенно перед тем, как заснуть. Они звучат голосом мамы. Я даже не могу сказать, что это было первое знакомство с поэзией. Мир тогда еще не делился для меня на поэзию и не поэзию. Это было знакомством с миром вообще. С миром, существовавшим за пределами утробного тесного тепла семьи и дома. И эти сказки с их не всегда понятными сюжетами, но с хо­рошо понятным ритмом, вносившим ясность и возможность прими­рения всего со всем, навсегда стали для меня ключом — во всех значениях этого слова: ключом, открывающим дверь в новое и непонятное, и ключом, чистой и необъяс­нимой радостью бьющим из-под земли.

Другой книжкой из этого ряда я назову «Робинзона Крузо».

Дело даже не в том, что я читал эту книгу очень много раз. Дело в другом. Для ребенка своего поколения я научился читать очень рано, лет с пяти. Но я был необычайно ленив и, умея читать, заставлял маму читать мне вслух. «Читай сам, ты же умеешь!» — много раз говорила мама. «Нет! — беззастен­чиво и темпераментно врал я. — Я не умею! Ну ма-а-а-ам! Ну почита-а-а-ай!» Однажды мама придумала и применила ко мне блестящий педагогический прием. Она взяла очередную книжку и принялась мне ее читать. Прочитав две главы, она сказала: «Все! Дальше читать не буду! Читай сам». Как я ни канючил и ни упрашивал, мама была тверда. Ну, что делать — я взял и дочитал эту книгу до конца. И этой книгой был на долгие годы любимый «Робинзон Крузо». Этот «Робинзон» волей биографических обстоятельств стал первой книгой, которую я прочитал самостоятельно. С тех пор я читал очень много и — до поры до времени — без разбора, все подряд.

Что еще? Ну, например, Малый энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.

Этот доставшийся моему отцу от его родителей четырехтомник долгие детские годы был моим любимым чтением. Эти красивые тома и сейчас стоят на одной из моих книжных полок, на самом видном месте. Я до сих пор помню, как хохотали мы с другом Смирновым на той странице, где «Фауна Америки», наткнувшись на зверька под именем «североамериканская вонючка». Как же долго дразнили мы друг друга именно таким образом! Но не только про «во­нюч­ку» узнавал я из этого словаря. Были там и вполне полезные сведения. Кроме того, с этих пор дореволюционная орфография со всеми ее ятями и ерами никогда не казалась мне экзотической и малопонятной.

На одном из самых видных и почетных мест на одной из моих полок стоит также «Книга о вкусной и здоровой пище».

Я помню те томительные вечера, когда родители уходили в гости или в театр, а я листал эту вечную книгу, предаваясь чему-то вроде гастрономи­ческой мастурбации.

Грызя сухари ванильные, я воображал, что ем спаржу отварную («Спаржу отобрать по возможности ровную… …На сильном огне 20–25 ми­нут. <…> …Переложить на сито и дать стечь воде… …В таком виде подать к столу. Отдельно дать яичный соус с вином, или яично-масляный, или сухарный»). Ага, «сухарный», это я понял. Ой, кстати, сухари закончились. Ладно, черт с ними. Теперь про устрицы. Что до устриц, то мне предписы­валось «вскрыть раковины специальным ножом… промыть и уложить на блюдо, дно которого устлать ровным слоем мелко наколотого льда». Ну что же — льда так льда. Устелим, не извольте сомневаться.

Ритм, сообщаемый монотонным повторением инфинитивных конструкций, столь свойственных особому языку поваренных книг, завораживал, приводил в состояние, близкое к трансу: «Снять с колбасы кожу…», «Печенку обмыть…», «Фасоль отварить…», «Очищенного и вымытого судака нарезать на куски». А уж «готовые артишоки», так те и вовсе оставалось лишь «переложить на сито донышками вверх», и дело, считай, сделано. Что ж, переложим донышками вверх, никаких проблем — давайте сюда артишоки.

А уж визуальный ряд этой великой книги и вовсе не поддавался никакому описанию. Разве не участится ваше дыхание при виде пары сосисок с зеленым горошком, столь любовно выложенных на тарелочке с кобальтовой каемочкой? И не будет ли сниться по ночам стол, которым тебя встречала гостеприим­нейшая из книг? Стол, щедро уставленный жареными поросятами, отварными белорыбицами, запотевшими сырами и празднично сверкающим хрусталем. И разве можно забыть стол, которым книга провожала нас: приоткрытые конфетные коробки, вазы с фруктами, шампанское в серебряном ведерке? Разве можно?

Начали мы с автора «Сказок», им же и закончим на этот раз.

Если говорить о «Евгении Онегине» не как о циркулирующей в составе крови эфирной субстанции, а именно как о книге, как о полиграфическом изделии со странич­ками и обложками, то я хочу здесь упомянуть книжку, которая стоит на моей полке прямо над столом, которая от частого употребления давно лишилась обложки, а на ее все же бережно сохраняемом титульном листе красными чернилами написано: «За второе место в викторине, посвященной памяти А. С. Пушкина, ученику 8-в класса школы № 1067 Рубинштейну Льву. 12.2.62». Второе место — это, конечно, слегка обидно, но, в общем, тоже неплохо. Кто там оказался на первом месте, я уже не помню. Хотя, конечно, интересно было бы вспомнить. Небось Танька Чвилева — известная зубрила и подлиза. Ну и пусть. Второе место тоже хорошо.

Моя мама, совсем не гуманитарный человек, знала «Онегина» наизусть и могла читать на память отрывки из него с любого места.

Незадолго до ее смерти, когда она уже не вставала и не очень могла говорить, я, чтобы как-то ее развлечь и как-то связать с уходящей жизнью, просил прочесть что-нибудь из «Онегина», из той самой книжки, которая все время лежала на ее тумбочке. Я брал в руки книжку, которую она взять в руки уже не могла, открывал ее и начинал: «Гонимы вешними лучами»… И она слабеющим голосом продолжала, пока хватало сил.

Похожие публикации