Радио "Стори FM"
Лев Рубинштейн: «И кукарекал, кукарекал…»

Лев Рубинштейн: «И кукарекал, кукарекал…»

Недавно я увидел в интернете смешную картинку. Ну, типа, карикатуру.

Там была изображена компания из четырех или пяти мужчин и женщин. Мужчины были в основном бородаты, а дамы - в крупных ярких бусах и массивных серьгах. Вся компания в разнообразных позах сидела на полу и совместными усилиями очень азартно и очень старательно мастерила из детского конструктора нечто архитектурно-строительное. Картинка называлась «Поэты собирают стадион».

Смешно, по-моему. Смешно и потому, что всегда смешно, когда дети выступают во взрослых ролях, а взрослые – в детских. И потому это смешно, что я вообще люблю шутки, основанные на переносе значений слов и фразеологизмов.

Но ведь и правда же было такое странное время, когда поэты «собирали стадионы», когда поэзия не столько была, сколько казалась «общественно значимой», когда самым разным людям интересно было знать, что по тому или иному поводу думает поэт и как он выражает свои думы на присущем ему стихотворном языке. Было же такое время, когда чуть ли не все писали стихи. Ну, а если не писали, то делали вид, что писали. А если вида не делали, что пишут, то читали. А если не читали, то делали вид. Все что-то цитировали, все передавали друг другу какие-то помятые машинописные бумажки. Всем снилось что-то в стихотворной форме.

Стихами интересовались девушки, и это было главное. А потому они интересовались иногда и поэтами. А потому поэты писали так, чтобы это понравилось девушкам. Девушки ночами перепечатывали все это дело в пяти экземплярах. Четвертый был уже «подслеповатым». Пятый – и вовсе «слепым».

Разным девушкам нравилось разное.

Одним – чтобы поэт, лабая на звонкой лире, пел о том, как он одинок и никем не понят. Вот он и заливался соловьем о своем исключительном одиночестве и о своей роковой непонятости. Иногда ему везло, и находились какие-нибудь такие, которые его, хотя и не сразу, но все же кое-как «понимали» и выражали жертвенную готовность скрасить его «одиночество».

Другие же больше ценили мужественных и безрассудных храбрецов. А уж храбрец норовил сочинить что-нибудь такое, за что светила в лучшем случае психушка. Всяческое безумие вообще было до необычайности модным тогда. Нормальный, если ему не удавалось обзавестись репутацией ненормального, был практически обречен. Для полноценного знакомства с барышней надо было, не откладывая важного дела на потом, найти способ туманно, но в то же время и прозрачно намекнуть на свои особые отношения с психдиспансером.

Помню, как хмурым осенним днем 69-го (запомнил, надо же!) года на Рождественском (тоже запомнил!) бульваре ко мне подошел мрачного вида и непонятно какого возраста небритый человек в бывшем светлом плаще без единой пуговицы и без всяких этикетных предисловий заговорил, причем оглушительно громко, как будто мы с ним располагались на противоположных сторонах бурной реки:

«Привет! – закричал он. - Я тебя знаю! Тебя зовут Аркадий! Нет, вру! Володя тебя зовут! Точно! Володя! Извини! Аркадий - это другой. Просто вы похожи. Я знаю, Володь, что ты поэт. Я очень, кстати, люблю твое творчество. Вот это твое? Сейчас… Ну, это, как его… Ну, забыл, неважно. Потом вспомню. Ты, вообще-то, гений, старичок! Я зря говорить не буду. Аркадий, кстати, тоже поэт. Только говенный. И я поэт. Вот, послушай: «Поговорим об ужасах Чека. Поговорим об ужасах Лубянки!» Дальше я пока не написал. Ну, как тебе? Да не бойся ты, чего ты оглядываешься! Я не стукач, не провокатор. А ты, Володь, случайно не стукач? Да шучу я, чего ты сразу! Ладно, пока! Аркадия увидишь, привет ему!»

На протяжении всего его вдохновенного монолога я пару раз порывался вставить, что никакой я не Володя. А потом решил этого не делать. Володя так Володя. Да хоть бы даже и Аркадий! Какая в сущности разница.

Тогда вообще по улицам ходило великое множество разнообразных замечательных людей.

А всяческой поэзией была буквально пропитана атмосфера тех лет. И это, надо сказать, было чудесно. А если я слишком уж понижаю планку ностальгической патетики, то это, поверьте, лишь от глупого смущения.

И сколько же к концу 60-х развелось различных, - на все вкусы и случаи, - гениев! Страшно даже и вспомнить! Их скопилась такая прорва, что шестидесятые годы все никак не могли протиснуться в семидесятые – такая там образовалась пробка. Потом смертоносная эпидемия массовой гениальности как-то постепенно рассосалась.

Подавляющее большинство вдохновенных безумцев куда-то поисчезало и перестало подавать признаки жизни. Лишь случайные персонажи застряли в памяти каким-нибудь нетривиальным жестом, странным словечком, нестандартным поведением, нечаянно запомнившимся стишком.

Я вот запомнил, например, каким чудесным и, в общем-то, неожиданным образом заканчивалось стихотворение одного промелькнувшего, как беззаконная комета, очередного гения. Концовка была, по-моему, и правда выдающейся:

«Я допивал за всех вино

И кукарекал, кукарекал…»

Что там еще было в этом стихотворении, я совершенно не помню, как не помню ни имени, ни облика эфемерного стихотворца. А вот эти две строчки, которые и по сей день кажутся мне помимо всего прочего еще и очень емкой и точной формулой, отражающей самую суть творческого процесса, поэтического акта, я много лет благодарно храню в памяти.

Запомнился мне также образчик лирики гражданской. Это была тоже концовка стихотворения, в каком-то смысле не менее яркая, чем та, где про «кукареканье».

Громокипящее, неистовое, непримиримое по отношению к социальному злу стихотворение заканчивалось довольно неожиданно. «Прости меня, моя страна, - прилюдно каялся поэт, - за то, что я кусок говна».

Если не имя и не фамилия, то по крайней мере облик и некоторые поведенческие жесты этого автора я как раз почему-то запомнил хорошо (хотя лучше было бы не запоминать), а потому ответственно свидетельствую: очень правдивые строки. Да и сам «кусок» был ничего себе – видный, крупный, с пузом, с кучерявой рыжей бородой.

Или был еще, например, один такой безусловный гений, ни одной строчки которого я не вспомню и даже не буду стараться, но зато не могу забыть о его несомненном даре постоянно и, разумеется, всегда случайно попадаться мне навстречу на улице в любое время суток и в любом районе Москвы. В этих случаях, - на мой вкус слишком частых, - он всякий раз изображал бурный восторг от нечаянной встречи и непременно просил «до ближайшего вторника» (почему именно до вторника? ЛР) трешку, а если нет трешки, то можно и рубль или хотя бы полтинник. Ну, ладно двадцать копеек «на чашку кофе». Это разве не талант? Талант, конечно. Еще какой!

Именно с тех самых пор в течение долгого времени, когда я был вынужден произносить такие невинные с виду слова, как «поэзия», «поэт» или даже «стихи», я всегда внутренне нервно поёживался. И лишь в последние несколько лет эти слова кое-как реабилитировались в моем травмированном сознании.

Такой интенсивной и тотальной заряженности поэтической энергией, как в те годы, я с тех пор не наблюдал. Считалось, что с середины 70-х до середины 80-х общественная потребность в поэзии, - видимо, надорвавшись за предыдущие годы, - куда-то исчезла.

Потребности, может быть, и не было, а поэзия, разумеется, была. Она всегда была и всегда она есть. А вопрос лишь в том, в какие периоды жизни она нам необходима, а в какие – нет.

Сейчас тоже довольно много поэтов. Не сильно меньше, чем тогда. И среди них – много превосходных поэтов.

Но существенно изменились мотивации поэтических высказываний. Они, эти мотивации, стали более, что ли, взрослыми, более осмысленными и при этом более скромными, чтобы не сказать смиренными, чем тогда. А авторские амбиции, - если они и есть, а их не быть не может, - не выведены наружу, они встроены внутрь самой персональной поэтики и не слишком напоминают о себе в повседневном социальном поведении поэта.

Культурная поза нынешнего поэта или художника кажется уравновешенной, его поведенческие коды опираются на адекватность, на вменяемость, на «нормальность».

Признаюсь, что мне лично нынешнее состояние и нынешний общественный статус поэзии и поэта гораздо милее и симпатичнее, чем «собирание стадионов» или «прости меня, моя страна» конца 60-х.

Но без той странной, глуповатой и обаятельной эпохи, о которой я вспоминаю, - пусть и в несколько ироническом регистре, но все же с неизменной нежностью, - не было бы и меня нынешнего.

Не было бы меня нынешнего, то есть того, кто время от времени пытается вспомнить и как-то приладить к сегодняшним дням бытовые мелочи и детали времен своей ранней юности, пытается вспомнить имена, лица, темы разговоров, споры и конфликты, флирты и влюбленности, победы и поражения, а также того уже навсегда безымянного стихотворца, который перед тем, как безвозвратно покинуть мою худую память, успел оставить нам на память неувядаемого лирического героя, того самого, кто вот уже сколько лет допивает за всех вино и, неутомимо обозначая наступление очередного нового дня, кукарекает, кукарекает…

фото: личный архив автора

Похожие публикации

  • Лев Рубинштейн: Признание в любви
    Лев Рубинштейн: Признание в любви
    Едва ли я один заметил, что дни поздней осени, как и то, что идет следом, то есть то самое, что даже не хочется называть по имени, чтобы не торопить неизбежное, приходят всегда неожиданно, приходят всегда навсегда, приходят, чтобы не уходить уже никогда
  • Лев Рубинштейн: Горизонтальная вертикаль
    Лев Рубинштейн: Горизонтальная вертикаль
    Еще давно, еще во времена позднего СССР в моем персональном оперативном словаре существовала такая понятийная категория, как «тетка из очереди».
  • Лев Рубинштейн: Как пережить искусство
    Лев Рубинштейн: Как пережить искусство
    Всю прошедшую холодную и тревожную весну мы прожили с тоскливой надеждой, с постоянно маячащим перед глазами проклятым вопросом: «Лето-то будет в этом году?»