Радио "Стори FM"
Открытие Америки

Открытие Америки

Писатель Валерий Попов – о континентах, которые испытывают на прочность даже самую крепкую и проверенную дружбу

Первый раз я летел в Америку в 1991 году. Для меня этот перелёт через океан – впервые в жизни – был равносилен перелёту через реку вечности Лету. Предстояла встреча с друзьями, с которыми давно уже простился навсегда, увидеть которых казалось так же невозможно, как исчезнувших с лица земли. И главное волнение – от предстоящей встречи с бывшим знакомым, встречаемым прежде то на Литейном, то на Пестеля и получившим теперь главную в мире литературную награду… 

Ну как с ним теперь разговаривать? С ним и раньше-то было разговаривать нелегко: его прерывистая, нервная речь, нищая надменность в сочетании с тяжкой стеснительностью заставляли его то дерзить, то краснеть. Уж лучше бы это был незнакомый Гений, Гений, и всё, Гений, и слава богу, а не тот конкретный и весьма ощутимый знакомый, рядом с которым прожиты десятилетия ленинградской слякоти, с которым были невыразимо-мучительные отношения, тревожные – на краю бездны – беседы. 

А как бы ты хотел – чтобы гений говорил банальности и общался, как все? Нет уж! Соберись! Завтра – встреча. Ты тоже не лыком шит! К тому же ведь это он сам меня вызвал…

Всё! Зелёненький значок самолётика на экране монитора над креслами оторвался от изрезанной кромки берега.  Я глянул в иллюминатор: ровный ковёр облаков, как и раньше… но как-то стало зябко. Ну а чего бы ты хотел? Ты же ведь собрался в Америку! Не знал, что будет так наглядно страшно? Не знал. Говорили, что лететь придётся десять часов… ну и что? Я никогда, что ли, не проводил в дороге десять часов?! Да сколько раз, в ту же Москву! Но, оказывается, разные бывают часы.

Я откинулся на спинку и пытался уснуть. Нельзя так уж сильно переживать. Здоровья не хватит! Успокойся! Это вовсе не бесконечный океан под тобой, а так, понарошку. Кажется, только один я, с чересчур обострённым восприятием, так переживаю…  

Да нет! Остальным трудней, как я заметил ещё при посадке. Многие плакали, прощались – обнимались с самыми близкими, и, может быть, навсегда. Сейчас пытаются успокоиться, уснуть. Их путь – рисковее твоего! Что их там ждёт? Никто точно не знает. А если «знает точно» и об этом уверенно говорит – внутри всё равно мучается: «Не сглупил ли? Всё прежнее с кровью оторвал…»

Из сегодняшних лет оценю это так: в 90-е все мы жили с ощущением предстоящих крутых перемен. И что бы ни говорили тогда наши рты, чаще всего что-то умное и оптимистичное, в животе жил какой-то страх, предощущение бездны, и уж тем более здесь, над океаном, в котором должна была «утонуть» прежняя жизнь многих из нас – и на том берегу должна начаться новая, непонятная и тревожная.

Я-то ведь тоже «летел в разведку», с тяжёлой думой: может, действительно, хватит прежних мучений и унижений, надо «рубить концы» и начинать новую жизнь на новом континенте, как сделали многие мои друзья… И вон как удачно, говорят… Правда, один из наших «победителей», Довлатов, только что неожиданно умер, не дожив до нашей назначенной встречи и до пятидесяти лет… А у Бродского уже два инфаркта. А я – как за каменной стеной! Но, может быть, уже за ней засиделся и пора вылезать? Вот я и вылез…

Наконец под иллюминатором – глухая тайга без просвета, и вдруг у нижнего края экрана выпрыгнули буквы – Нью-Йорк! Где? В этой «тайге»? Ну Америка. Изумила меня намного раньше, чем я приземлился.

На экране ползли изрезанные берега, и вдруг два могучих небоскрёба появились из облаков, почему-то в диком наклоне… Замелькали ангары, потом (ещё непривычное для нас в те годы) забитое машинами шоссе.

Решительно опускались. Душа замерла… Стукнулись, покатились. Всё!

 

Аборигены 

Шли пешком по жаре, вошли в здание. Разобрали чемоданы, и тут же «культурный шок». Могучая, два метра на два, удивительно чёрная негритянка в полицейской фуражке, кладёт тяжёлую руку мне на плечо, оттесняет в сторону и мощным животом утрамбовывает меня в маленький бункер без окон, где уже спрессована туго толпа «беспачпортных» (то есть не имеющих американского паспорта). И нас держат «спрессованными» довольно долго: ради того, чтобы свободно могли пройти к себе на родину «настоящие американцы», с синими паспортами. Расхристанный мулат с косичками… измученный, слегка зеленоватый хиппи… А мы стоим, прижатые, с Голышевым, великим переводчиком (только что с ним познакомились), старым другом Бродского, столько сделавшим для перевода американцев на русский… Отдыхаем!

– Аборигены! – насмешливо говорю я Голышеву, кивая на хиппи. А что ещё остаётся?

У пропускной стойки дежурный спрашивает, почему-то по-украински:

– Волына е?

– Нэмае!

И я оказываюсь в Америке!

И вот сутолока и гвалт аэропорта имени Кеннеди. Выход в тесный, жаркий, пробензиненный подземный тоннель… Плотный старичок в шофёрской фуражке бежит, размахивая табличкой с нашими фамилиями.  С нами ещё и Таня Бек, московская поэтесса, тоже приглашённая Бродским на семинар в Новую Англию, как и мы. Поздоровавшись, полезли в автомобиль. Вот это машина! Фуражка шофёра кажется маленькой где-то далеко впереди… Но какой приятный ветерок – кондишн… И сразу находит сладкая дремота. Ну не спи же! Разуй глаза! Мы выезжаем из тоннеля в Нью-Йорк! Но вместо небоскрёбов какие-то дачные домики. Это, кажется, я говорю вслух.

most.jpg

 –  В этих «дачах» они живут круглый год! – глухо (уши ещё заложены) доносятся до меня слова Голышева. Негритянка, с крыльца, вытряхивает одеяло… И весь Нью-Йорк? Мы вкатываем на гигантскую развязку – и вокруг только машины, более ничего. Салют, Америка! Мчимся.

Короткий сон. И резкое пробуждение. Сколько времени прошло? Мы в глубоком шоссе, прорубленном среди мощных скал, наклонные, параллельные шрамы-царапины по серому, ровному граниту. Даль впереди обозначается убывающими к горизонту золотистыми светящимися двойными воротиками –  буквами «М», обозначающими «Макдоналдс»… Но об этом я узнал позже. А пока, любуясь ими, заснул.

Пробуждение: стрекотание ссохшихся листьев под шинами – акустика уже другого пространства. Мы вдоль высоких пятнистых деревьев подъезжаем к деревянному домику, шофёр выходит, крутит ключ в дверях, мы входим в душноватое помещение, карабкаемся наверх – заходим по комнаткам. Стол. Топчан. Небогато. Но заманчиво: упасть и поспать! Тут утро, вечер? Надо посчитать. Есть и электрочайник тут! (Для наших 90-х полное «ноу-хау».) Чего тебе надо ещё? Чуть прилёг. И это всё, для чего ты летел? Вскакиваю. Выхожу в общую комнату. Голышев говорит на английском по телефону. Таня с ним.

– Профессорша наша завтра утром появится. А пока, говорит, отдыхайте! Иосиф тоже завтра подъедет! –  Голышев зевает.

– Я, пожалуй, тоже вздремну! – говорит Таня.

– А я нет! – Я встаю.

Столько промчаться – и тут вдруг сломаться!

– Пойду!

– Только, смотри, не потеряйся! –  заботится Голышев.

– Да где же? Тут не Нью-Йорк! – улыбается Таня.

 И я выхожу. Тут не Нью-Йорк. Тут прелестный «кампус». Просторные лужайки, на них какие-то незнакомые могучие белые деревья с длинными горизонтальными ветвями (местные белые дубы, как я узнал после). Сладкий запах засохших листьев. Американская осень. Коннектикутский колледж. Волнуясь, выхожу за ворота… Первые мои самостоятельные шаги в Америке. Аккуратные, полусказочные домики… но уже доносится из-за них грохот и свист. И уже напирает ветер, тяжело идти. Но это и подходит как раз к моему теперешнему состоянию. Вперёд! Не сдаваться!

metro.jpg

Завтра приедет наш друг. Зачем вызвал нас? Посмотреть? По-доброму? Или свысока? Ну что ж, посмотрим!  Голышев ещё в машине рассказал, что вызвали нас по особому случаю. Здесь учатся в основном богатые дети. И одного из них убили в Нью-Йорке, в баре. Но его отец, американец настоящий, не утонул в этом горе, а учредил фонд имени своего сына. И когда Иосифу, уже лауреату, предложили провести первый семинар, он пригласил нас.

Закаляйся, друг, говорю я себе, борись с ветром!

И вот обхожу последний роскошный дом, красующийся на взгорке, и сразу пытаюсь отодвинуть от себя упругий напор ветра ладонью – толкает, валит с ног. Если расставить руки и распахнуть рот, надувает, как шарик. А океана – нет! «Толкотня» высоких дюн – океан должен быть за ними, передвигаюсь вверх-вниз.

Где же океан? Хотелось бы с ним «нос к носу», а не только лишь с самолётной высоты. Где-то вот здесь, озираюсь я, высадились с корабля «Мэйфлауэр» первые поселенцы, преодолевшие океан и составившие потом американскую знать. И вот теперь я – преодолел океан и стою здесь! Где же они высадились тут? Кружево островов, до горизонта… Не беспокойся так за них! Высадились, судя по всему. 

Но чего ж ты так нервничаешь? Из-за Иосифа, что ли? Да. Раньше учили нас: «Делать жизнь с кого? С Дзержинь-ского!» А теперь вот он, Бродский, «наше всё». Во всяком случае, для уехавших – точно. Но и для нас – тоже. Соберись! Покажи, что мы тоже ничего. Нас ветром не сдуешь!

Двигаюсь. Ещё один шок: на макушках дюн, сперва редко, а потом уже сплошь, стоят какие-то безумные люди, растрёпанные, почти растерзанные ветром, заросшие мужчины, но есть и длинноволосые женщины, и, яростно жестикулируя, что-то орут в шуме океана, воюя, что ли, с ним? Я оглядываюсь на красивый дом на горе… Оттуда, что ли? Выпустили проветриться, разрядить безумие в борьбе со стихией? Нет, к Америке никогда не привыкнешь, здесь всё не так!

Наглотавшись песку, дохожу наконец до воды… Нет океана! Так, озерца. Чистой воды, огромного пространства, простирающегося до самой Европы, не увидел я! Отплёвываясь от песка во рту, вернулся. Здесь всё не так!

– Что там, на горе, сумасшедший дом? – спросил я Голышева, пьющего чай.

–  Да нет! – почему-то радостно произнёс он. –  Хотя поначалу кажется так! Знаменитейшая театральная школа, организованная ещё Юджином О'Нилом! Актёры!

– А чего они… на горках орут?

– Голос развивают. И душу. Аборигены! – говорит Голышев.

 

Явление Бродского

Утром, быстро побрившись, выхожу в «общую». Наша американская профессорша Элизабет Рив говорит по телефону, машет мне рукой и продолжает:

–  Уже выезжаете? Да, все здесь. Скоро увидитесь.

От волнения я ухожу от домика, брожу в каких-то пыльных кустах… Ну и что из того, что был твоим приятелем, а стал нобелевским лауреатом? Бывает!

Возвращаюсь в домик. Появляются красивые, аккуратные студенты-руссисты Коннектикутского колледжа, говорящие по-русски. Так называемое неформальное общение – расспрашивают нас про жизнь. Вдруг Голышев, сидевший лицом к окну, произносит:

– О! Его зелёный «мерседес»!

И вот в прихожей (она же кухня) прозвучал быстрый скрип шагов и абсолютно вроде не изменившаяся картавая речь. Ну что он там застрял? Кофе с дороги? Я понимаю, что волнение – не только от предстоящей встречи с Гением, но и от ещё более нервной встречи со временем.

Проходят десятилетия, и всё вроде бы не меняется, а вот сейчас тебе предстоит отразиться в зеркале времени и увидеть – что оно делает с нами.

И вот он входит, располневший, улыбающийся, и   произносит, слегка картаво, как всегда:

–  Валега, пгивет! Ты изменился только в диаметге!

brodskiy.jpg
"Я - Иосиф, она - Мария. Интересно, кто у нас родится?" Родилась девочка

Теперь в нём уверенность и твёрдость – прежней дрожи не ощущается. Одет он абсолютно небрежно – в какую-то размахайку цвета хаки, в каких у нас ездят на рыбалку…  Его высокая, породистая молодая жена из старой русской эмиграции, смешавшейся с итальянской, по-русски вроде и не говорит, во всяком случае ничего не произносит. Ну ясно, она ценит Бродского теперешнего – и зачем ей все эти смутные, нервные, тяжёлые питерские воспоминания, которые привёз сюда я?

Перед выступлением мы расходимся по комнатам. Да, интересно колдует время!

Вспышки-воспоминания… Вот встреча на углу Кирочной… В шестьдесят каком-то году. Он с первой своей любовью, тоже высокой и красивой, Мариной Басмановой.

«Привет, Валера! Мне очень понравились твои рассказики в «Молодом Ленинграде». – «А, чушь!» – говорю я. Я тоже мог бы сказать, что мне «очень понравилось» его единственное, странное, непонятно почему отобранное из всего равнодушными составителями стихотворение в том же «Молодом Ленинграде» (и кстати, первое и последнее, напечатанное здесь)… но это же смешно. Только усмехаться и можно над тем, как и что у нас тогда печатали! Тяжёлые, нервные годы, но образовались мы именно тогда, хотя и не представляли ещё, что будет с нами.

Тут я, спохватившись, снова вижу себя в белой американской комнате. Сколько времени? Кидаюсь вниз – и оказываюсь в странной пустоте и тишине. Никого! Бегу. Стриженые лужайки, сверху занавешенные от солнца знаменитыми белыми дубами, изображёнными даже на гербе штата Коннектикут. Небо ярко-синее, за лужайками белые деревянные дома. Осень. Коннектикут.

Нахожу серые административные здания, за ними огромное зелёное поле, по краям радостно орущая молодая толпа; разные цвета по разные стороны: помню, ребята говорили, решающий матч!

Вхожу в аудиторию, на двери небольшая афиша с нашими фамилиями. Да, народу поменьше, чем на футболе. Бродский уже на кафедре и как раз читает самый любимый мой стих. Что так действует? Голос, всё больше набирающий силу? Или слова?

 

Я входил вместо дикого зверя в клетку,

выжигал свой срок и кликуху гвоздём в бараке,

жил у моря, играл в рулетку,

обедал чёрт знает с кем во фраке.

С высоты ледника я озирал полмира,

трижды тонул, дважды бывал распорот.

Бросил страну, что меня вскормила.

Из забывших меня можно составить город.

Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,

надевал на себя что сызнова входит в моду,

сеял рожь, покрывал чёрной толью гумна

и не пил только сухую воду.

Я впустил в свои сны воронёный зрачок конвоя,

жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.

Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;

перешёл на шёпот. Теперь мне сорок.

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.

Только с горем я чувствую солидарность.

Но пока мне рот не забили глиной,

из него раздаваться будет лишь благодарность.

 

Была тишина, потом – овация. Потом он снова начал читать этот стих – по-английски.

Через полчаса намечалось новое выступление – и мы прилегли на краю футбольного поля. Футбол – бушевал, публика – ревела. Да, трудно тут побеждать. Но надо стараться. Надо бы сказать Иосифу самое важное, но при установившемся приятельском тоне пафос не проходил.

– Ну что? – спросил Голышев. – Сходим, передохнём?

– Да нет. Лень! Тут поошиваемся! – сказал Иосиф.

– «Хата есть, да лень тащиться!» – процитировал я другое моё любимое его стихотворение.  Иосиф улыбнулся. Ну хотя бы так продемонстрировать, как мы все его ценим и любим.

После второго выступления мы остались сами с собой, даже профессорша наша, всем поулыбавшись и выдав конверты, ушла.

– Как-то вот так тут… без экстаза! –  Иосиф объяснил нам правила здешней жизни.

Запросто. Демократично, сказал бы я, заходим в шумную пиццерию. Встаём в очередь.

– А нельзя с лауреатом без очереди? – начинаю «выступать» я.

Он усмехнулся:

– Это только у вас!

– А вон в ту пиццерию, через дорогу, нельзя? – предлагаю я – Там пусто!

– Э нет! – усмехается Иосиф – Тут меня знают все, а там – никто!

Мы садимся с пиццами.

– Да, – произносит он, – в первый раз я выступал здесь за пятьдесят долларов!

А теперь (по его требованию) всем нам – по полторы тысячи, как ему! Так и не успел его как следует поблагодарить…

Вечером мы сидели в комнате Голышева, уничтожая привезённые нами водочные запасы. Иосиф разгорячился – вспоминали друзей, улицы, дома, где жили разные потрясающие типы!

– Ничего – после инфарктов твоих? – спросил Голышев, открывая вторую бутылку.

– А, – Иосиф махнул рукой.

Супруга его, которая так и просидела весь вечер, словно мраморное изваяние, вдруг встала во весь свой гигантский рост и чётко, без малейшего акцента произнесла:

– Мудак! – и вышла из комнаты.

Мы были в шоке!  На кого это она так? Ну что ж, пора, видимо, расставаться!

Уже в полусне появилось: солнечный школьный коридор и рыжий картавый мальчик что-то возбуждённо кричит, машет руками. Так я впервые увидел его.

–  Мне кажется, мы хорошо пообщались, без понтов! – С этой мыслью я засыпаю.

Проснулись мы рано, но Иосиф уже уехал.

– Сейчас мчится уже по хайвею, в другой университет! – говорит Голышев. – Такая жизнь – приходится крутиться!

Я вспоминаю обшарпанный «мерседес», более чем демократичный наряд Иосифа… Может, это вовсе не пижонство, как вначале подумал я, а суровая реальность?

– А как же Нобелевка? – спрашиваю я.

– Иосиф – настоящий русский интеллигент! – усмехается Голышев.  – Умудрился получить Нобелевку именно в тот год, когда она была минимальной!

Домой я летел растроганный, и притом успокоенный. Мы не разлучились с друзьями, живущими теперь далеко, и у нас по-прежнему больше общего, чем разного. И океан на обратном пути казался уже привычным и нестрашным.

фото: PROFUSIONSTOCK/VOSTOCK PHOTO


 

 

 

Похожие публикации

  • Место силы
    Место силы
    Мария Арбатова категорически заявляет: «Если вы не побываете в деревне Окунёво, что под Омском, и на Тарском увале, считайте, что жизнь прошла стороной». Что же это за место такое загадочное?
  • Париж кармический
    Париж кармический
    В моей жизни, на моей дорожной карте Париж помечен каким-то особым красным маркером: то ли карма такая, то ли фэншуй боком вышел, то ли католики сглазили, то ли кто напустил порчу, наложил заклятье, но вот именно в Париже незримые тёмные силы злобно бросаются ко мне, чтобы напакостить необычным, изощрённым способом