Радио "Стори FM"
Дмитрий Воденников: МЕРТВЫЕ И ЖИВЫЕ (календарь райских яблок)

Дмитрий Воденников: МЕРТВЫЕ И ЖИВЫЕ (календарь райских яблок)

Представляем новый цикл стихов нашего постоянного автора Дмитрия Воденникова. По признанию самого поэта, «писал он о своем», а получилось «как будто про все наши тревожные дни. Странная особенность стихов».

 

***

Я вернулся в подростковый возраст, 

так же смотрю на лица весенних прохожих, 

так же они не смотрят в ответ на меня. 

Моя юность мне машет с улицы Качалова,

теперь – с Малой Никитской. Я этих старых названий не признаю́. 

Я буду ждать тебя на улице Качалова, 

зная, что тебя уже десять лет назад

(десять дней назад)

укачала смерть. 

 

Чей-то голос (не мой) говорит:

«Хотел перед смертью выспаться,

но уснуть не могу. 

А впереди столько солнца, столько прохожих». 

 

Люди из разных эпох ее жизни 

чьей-то женщине говорят:

«ни в кого так не был сильно влюблен в этой жизни, как был когда-то в тебя». 

А ей ужасно смешно. 

Сложила это «ни в кого так не был сильно влюблен» и это «влюблен», и это –

получилась не маленькая такая стопка блинов. 

С чем будем их есть?

 

Ночная женщина просыпается который год, 

становится утренней, смотрится в зеркало, с фиолетовой щеткой в зубах,

думает: «Это лицо уже не исправить». 

 

Ничего уже не исправить, блаженство мое,  

кроме этого дня, кроме солнца и -ться,

кроме этой пунктуационной ошибки: 

женщина стоит в конфетти чужих «ни в кого, как в тебя»,

кланяется, как клоун: «спасибо, спасибо» – 

думает, что если не ставить точки над ё,

буква обидится и уйдёт, 

думает, что нужна новая щетка, а здесь запятая, 

но ничего уже не исправить,

ничего уже не исправить,

да и не надо уже ничего исправлять, 

радость моя, мертвая радость моя. 

 

(8 февраля 2024)

 

 

***

8 февраля – особенный праздник,  

Фёдора-поминальника. 

Люди придумали, что в этот заснеженный день 

покойники, если они скучают по родным или близким,  

могут, надев шапки и полушубки, 

покинуть загробный мир 

(в раю и в аду есть, видимо, отпуска:

«Извините, вы не можете меня больше не мучить?

мне надо 8 февраля иметь посвежевший вид», 

«извините, можно я возьму с собой полкило райских яблок? 

Нет, не этих, вот тех»),

в общем, могут покинуть загробный мир

и с райскими яблоками, и с лицами, опаленными адским огнем, 

навестить нас, живых. 

 

А мы их тут ждём, с блинами. 

Блины со сладкой начинкой,

блины с соленой начинкой, 

блины – с горькой. 

 

Лучше всего у нас получаются с горькой. 

 

Для горькой начинки нам потребуется много прощальных букв, 

несколько знакомых имен на мраморе или граните, 

не удаленный при разделке имущества желчный пузырь нашей куриной любви, 

горчица ума со сгоревшей капустой,

ну – и редька разлуки. 

 

…идет по большому поселку какой-то прохожий, 

лицо его опалено, 

в руках авоська нездешних светящихся яблок,

спрашивает: «Это улица Двадцатилетия октября? 

«Нет, это улица Невинно убиенной царской семьи». 

Переименовали. 

 

– А где, кстати, – спрашивает, не узнавая

своего в третьем классе погибшего 

и в райском саду, как Маугли, повзрослевшего брата,

растолстевшая на горьких блинах сестра

(он, кстати, тоже ее не узнал), –

где вы такие яркие яблочки брали?

 

 

***

Маленький мальчик, когда-то видевший табличку «Двадцатилетие Октября»,

думал, наверное, о том, что Октябрь 

был сперва месяцем-октябренком, потом пионером, 

а сейчас уже взрослый, 

закончил школу, 

пошел в ПТУ,

вряд ли поступил в институт, 

теперь пристает к девкам, 

страшным мифическим девкам, 

которыми его пугала, шестилетнего, бабка:

«Вырастешь такой же анчихрист, как папка, по девкам пойдешь». 

Страшнее было только пойти по бабам. 

Вот они – грузная баба Валя, из магазина, 

неприкаянная соседка Нина Петровна, 

учительница Ариадна Семённа, 

библиотекарь Нелли Семённа, 

секретарь ЖЭКа Ирина Семённа. 

Уж лучше пойти в ПТУ. 

 

Милый мальчик, я расскажу тебе, что такое октябрьское двадцатилетье: 

теперь нет ПТУ,  

но у меня заклинило дверь. 

Я пытался открыть ее – в руке оказалась ручка. 

А дверь ни туда ни сюда. 

Стою запертый в собственном доме. 

Вот это и есть октябрьское двадцатилетие. 

 

Семнадцать плюс двадцать равняется тридцать семь.

Заперт в собственном доме, 

как в камере. 

Правда, один. 

С той стороны прыгают мой студент, слесарь и управдом. 

«У вас есть отвертка? Попробуйте раскрутить шуруп». 

«Сбросьте мне ключ с балкона, но положите его сначала в пакет с чем-то тяжелым». 

Раскрутил, утяжелил, сбросил. 

 

«И бледного от страха управдома», – писала женщина,

надевшая слишком узкую юбку, 

а потом, почти в пятьдесят, вынужденная писать совсем-совсем о другом. 

Но тут бледным был только я, 

раскрутили меня на признание 

(да я и сам уже был готов заложить и студента, и слесаря, и управдома), 

заперли, 

приговорили. 

– За что мне? За что? – 

все время стучало во мне. 

– Товарищ Мироздание! Произошла чудовищная ошибка!

 

Наконец дверь взломали. 

 

…Пусть она не капает, – говорила в нашем совместном отрочестве сестра, 

когда кран ронял через каждые десять секунд каплю воды. 

Надо было вставать и идти закручивать вентиль. 

 

Но время капало, капало, 

мне поставили новую дверь, 

прошел целый год, настал новый февраль, 

прошло еще несколько сладко-соленых дней –

вдруг светлым загробным днем звонок в дверь,

я открываю ее: 

 

– Господи, это ты?

 

 

 

***

«Пора снимать янтарь 

пора менять словарь, 

пора гасить фонарь

наддверный», – 

 

написала Цветаева в своем последнем стихотворении,

но если продолжить его, 

если представить, что ничего не случилось, 

не было Елабуги, а значит, не было смерти сына – 

Цветаева жива, 

да, дожили с сыном до 20 съезда, 

дочь отсидела свои 13 с перерывами лет, 

но вернулась, 

живут плохо, но ведь живут, 

дожили и до дачи, 

маленького домика под Москвой, 

дал в 60-м Литфонд, 

нет, не в Переделкине, 

не где-нибудь под Тарусой, 

но все же жива, жива. 

 

Много курит, кашляет. 

К ней, а не к Анне Ахматовой едет молодой Бродский. 

Цветаева, конечно, в него влюбляется 

(«Наконец-то надоба смертного во сне»

или «к тебе, придуманному слишком поздно»,

что-то подобное пишет). 

Бродский, конечно, отшатывается. 

пугается, 

но – благоговение перед талантом, 

но – звук, но – голос, 

ездит, конечно. 

Но Цветаева уже охладела. 

 

Однако живет счастливо, 

как будто вернулась в юность, 

а именно тогда она умела слышать людей, 

живет на своем маленьком участке, 

в своем не-тарусье. 

Выходит однажды, старая, 

за калитку, 

видит – в траве кладбищенская земляника, 

слышит, как земляника ей говорит: 

 

«Мы будем жить с тобой на улице Гагарина

Гагарина, Гагарина, 

мы будем жить с тобой на улице Гагарина, 

которой и в Тарусе нет.  

Такое маслице тебе было подарено, 

подарено,

подарено,

подарено, 

такое маслице тебе было подарено,

такую лестницу тебе не дали в смерть». 

 

Какой Гагарин? Алё? Никто и не слышал ни о каком Гагарине:

Гагарин еще никуда не полетел. 

Но такова сила земляничного слова, 

такова сила земляничного слуха, 

гетевской радости, 

толстовского алого посеребренного духа. 

 

И вот она пишет стихи про эту новую землянику, 

с какой-то гетевской радостью, с какой-то толстовской силой, 

с затянувшейся ямой в груди, а над ямой плывут облака. 

 

Смотрит: идет по вечерней дорожке Аля, 

говорит: мама, 

моя неземная мама, 

моя земляничная мама,

моя прозрачная мама,

я привезла тебе, мама, утреннего молока. 

 

(18 февраля 2024)

 

 

***

18 февраля – праздник всех легкомысленных. В этот день я живу на море. 

Убежал из сугробной Москвы, вылетел первым рейсом,  

веду семинар, 

утром, проснувшись в пять, слышу, как море шумит. 

«Я б хотел жить, просыпаясь, и слышать шум моря». 

Скажу честно: это какая-то легкомысленная белиберда. 

Лучше жить, просыпаясь, в двухэтажной квартире в Москве и слышать, 

как блямкает смс из Сбербанка: 

«Зачисление по договору…», 

«Перевод от Юлии С.», 

«Капитализация счета». 

 

А тут еще дождь. 

 

Вышел из отеля всего на минуту, чтоб покурить, 

так там 

какой-то библейский потоп стеной. 

Вернулся обратно. 

Прохожу мимо расстроенной туристической группки, 

вижу старую местную тетку, 

которая изрекает с видом, как будто только что вычитала это из Ницше: 

«Ничего. Это значит будет снова повод приехать». 

 

Щас. 

Не получится. 

Дождь лил год и еще восемь месяцев. 

Не стало Белого море, 

не стало

Черного моря, 

не стало Красного моря, 

наконец пришел океан,

которого я в жизни не видел –

стало одно какое-то бесконечное тяжелое море. 

Пока без названья.  

 

Первый этаж затопило, шестой, 

я живу на десятом. 

Бедная местная бабка, 

видимо, ты, как и я, 

когда-то приехала в это чертово Сочи,

и безнадежно застряла. 

 

Пока была еще молода 

и было кому писать,

писала: 

«Я бы хотела жить, 

легкомысленно просыпаясь рядом с тобой, 

но, видно, уже не получится». 

 

Потом перестала. 

 

Говорят, во фразе «съешь же ещё этих мягких французских булок 

да выпей чаю» 

содержатся все буквы русского алфавита. 

В русском слове «кончились»,

кроме горького чили, никакой еды не содержится. 

 

И вот все запасы печенья кончились, 

вся любовь и надежда кончились, 

вся вода в минеральных бутылках кончилась, 

и пусть на Ковчеге свар не бывает, 

но даже дрязги и свары закончились. 

 

…Прошло три дня, 

проснулся ни свет ни заря, 

за окнами дождь, 

стал опять засыпать, 

подумал: как хорошо засыпать, 

слыша, как шумит Серое море. 

 

 

***

Боже-боже, я только что видел сейчас первую бабочку:

20 марта, среди просевших снегов, в Москве, при всего четырех градусах тепла, в 14.04. 

Но это же невозможно. 

Тварь весенняя, откуда ты?

Из-под какого стекла?

От какой живодерной свадьбы?

(Может, тебя выпускали 

на гибель, в весенние наши снега? 

Или ты действительно только проснулась?)

 

Мертвые и живые – где-то я видел вас:

в Сочи и в Питере (в Питере их особенно много:

прячутся за фасадами старых домов, 

перекликаются тусклыми голосами в пустых подворотнях, 

выращивают капусту на Марсовом поле прямо у нас под ногами). 

Где же я видел вас? 

 

А бабочка летает, летает, летает, 

юркая, как судьба:

в прицел телефонный не попадает. 

 

Так и порхают они – не понятные никому,

неизвестно откуда, теплом мимолетным хранимы, 

маленьким стягом:

бабочка из магазина, 

разноцветная и особенно наглая из юношеской библиотеки,

желтая с белым из зоологического музея, 

монохромная из ленинского мавзолея

и капустница Ирина Семённа. 

Вот полетели они

побеждать зиму твою. 

 

 

***

«Смерть ты, смерть Коровья, 

выходи из нашего села», –

нараспев говорили женщины, 

заперев своих мужчин по домам, 

омыв руки и вытерев их полотенцем,

которое им приносила отдельная женщина. 

Всех собак посадили на цепь, 

все коровники заперли накрепко. 

 

И шли эти женщины, 

вставшие против тьмы, 

защищая собой всех собак, всех коров, всех мужчин, 

как будто они, женщины, всех сильней, 

как будто коровы, мужчины, собаки –

малые дети. 

И пели, и причитали, и говорили: 

«Смерть ты смерть Коровья, уходи из нашего сердца». 

 

Вместе с ними в их коллективном сердце шли Нина Петровна, 

эпическая Ариадна Семённа, 

лирическая Нелли Семённа, 

лиро-эпическая Ирина Семённа, 

с невозможными в крестьянской среде именами, 

вели за собой кареглазую белую телочку, 

говорили: «Пожалуйста, не умирай». 

 

А один из мужчин, запертый дома, 

огляделся вокруг (никого), обернулся Коровьей смертью, 

выполз дымом из щели в загон, 

прополз по чужим дворам, 

всех телят перебил, 

всех коров заразил 

и даже быка умертвил. 

 

Вернулись женщины, видят, весь скот перебит,

плачут, 

гладят их мертвые головы, 

называют детскими именами, 

собрались потом вместе, плещут горестными руками, 

да делать-то нечего, 

разошлись. 

И жена того мужика, отдельная женщина, 

тоже в избу зашла,

села на лавку, с бесполезным уже своим полотенцем, плачет, 

«Что же мы будем делать?»

А он ей и говорит: 

«Давай, Арина, чай пить. 

Чай гречишный, чай кипрейный, чай копорский, чай поддельный, 

чай чеховский». 

 

 

***

Ты получил ежевичную премию, а хотел Нобелевскую.

Я хотел посмертную премию, а получил настоящую. 

 

Поэтому и идут они тут только за мной – не нужные никому,

никем не любимы, Богом единым хранимы –

шагом державным, с флагом краснознаменным, огромным:

первая и вторая, 

среда с мужем своим – третья,

суббота – четвертая – с сыном,

а пятница идет как будто одна, но вообще не одна – 

с воображаемым другом идет, 

который хотел не быть, а казаться, 

и поэтому стал ей на старости лет

долгожданным и горьким лекарством. 

Так и идут они, побеждая весеннюю тьму. 

 

И я веду это мужье и бабье царство. 

 

 

***

Вот и кончились числа, кончились дни,

календари,

кончились даты.

Господи. Это ты?

 

...Яблоки красные, яблоки до зари,

яблоки райские, яблоки-поводыри, 

яблоки-бабочки, 

яблоки сладковаты.

 

 

февраль – 24 марта 2024

Похожие публикации