Радио "Стори FM"
Александр Иличевский: Английская дорога

Александр Иличевский: Английская дорога

Детство моё большей своей частью прошло в подмосковном городке на сто первом километре.

Я играл упоённо в хоккей и наслаждался тем, что в городе объяснимо обитало множество красивых и очень красивых женщин: в школе моей не было ни одной дурнушки. Впоследствии — в физматинтернате, в институте — мне часто приходилось вздыхать по былым временам и вспоминать наших соседей, супругов Баскаковых, которых я первые десять лет ни разу не видел трезвыми. В городке вообще пьянство было именно что повальным: после второй смены половина бойцов трудового фронта (Машиностроительный завод, Цементный, ЖБКИ) шла в «керосинку» и после залегала вповалку в кустах.

Ближе к закату жены гегемонов отправлялись искать кормильцев. Мне было их, жён, жалко. Супруги Баскаковы жили у нас за стенкой, той самой, за которой спал я — и слушал их битвы и нечленораздельные вопли. Вот отчего у меня мрачная непереносимость сильно пьяных, прямо-таки звериная.

Самым духовным предметом в квартире Баскаковых был дембельский альбом хозяина, его я просматривал раз в год, на Первомай, когда происходило братание пролетариата с интеллигенцией в моем лице. Итак, обычно всё начиналось после прогноза погоды, после песни «Надежда, мой компас земной» — её мне пела прохладная бетонная стена, обклеенная обоями, рисунок которых я помню много лучше Рембрандта. После «Надежды» вдруг падал и вставал шкаф. Падал и снова вставал. Затем оживала пластинка, и таборная песня «Валенки да валенки, ой, да не подшиты, стареньки» раздирала мой мозг своим воем. Потом начинали летать бутылки, распахивалась дверь, и бутылки торпедировали лестничный проем. И только тогда отец шел закрывать эту лавочку. Напоследок вновь падал пустой шкаф и снова вставал. Становилось тихо, и я засыпал.

Ещё кто-нибудь из Баскаковых любил выйти на лестничную клетку и проорать: «Да мы вас, русских, двести лет под игом держали! И ещё замучаем!» А закончилось всё в одночасье. Зинка Баскакова весной перед Пасхой на радостях от первого солнышка полезла пьяная мыть окна и поскользнулась на подоконнике. Летела с пятого этажа, цеплялась за верёвки бельевые на балконах и выжила. А как вышла из больницы, завязала. Ходила чуднáя — трезвая, обзавелась наконец кое-каким хозяйством. Володька, муж её, рыдал в три ручья, когда мои родители уезжали в Калифорнию. Так отъезд их оказался обильно омыт пьяными татаро-монгольскими слезами.

Больше никто не плакал. Один Володька стоял и ревел белугой, утираясь рукавом брезентухи: «Семёныч! Куда ж ты собрался?!» Так вот и вышло, что детство моё разделилось на ад (зиму, осень, весну) и летний рай, когда я отправлялся на родину к бабушке, оставшейся на Апшероне. В общей сложности десять лет я прожил в двухстах метрах от Рязанской железной дороги, окно моей комнаты было обращено к железнодорожной насыпи. Наша семья обитала в панельной пятиэтажке под самой крышей, и когда мимо с угрюмостью дредноута продвигались составы или летели скорые поезда, мебель и посуда в квартире оживали. По репертуару этого деревянно-фаянсового ансамбля  пляски без песен я безошибочно узнавал  о том, что сейчас перемещается за окном: тарахтящий, как консервные банки на кошачьем хвосте, порожняк, или многотонные слитки стали, глубинно ворочающие желваки глинозёма, толкающие через колёса грунтовые пласты как палец тёплую буханку, или степенно катятся черные, с сальными потёками, залитые под завязку, пахнущие Каспием и Апшероном цистерны с нефтью.

Со временем мы привыкли к этому настолько, что перестали замечать тряску и колыхание. Спустя годы неподалёку  от хребта Сан-Андреас — трансформного разлома между тихоокеанской и североамериканской тектоническими плитами — мне довелось пережить шестибалльное землетрясение, и я не пошевелился. Мои внутренности решили, что снова где-то поблизости валит железнодорожный состав, хотя почему-то все вокруг всполошились и ринулись к эвакуационным шахтам.

Между нашим домом и железнодорожной насыпью находились гаражи и ров. В ноябре перед гаражами мы сколачивали и заливали хоккейную коробочку. В гаражах содержались мотоциклы «Ява», «Иж», «Урал» и «Днепр», а также смуглый боров размером с «Запорожец» — и с неизменной кличкой Борька. Иногда свинья во время кормёжки ломала загон и вырывалась на волю. И тогда начиналось жутковатое веселье, очень похожее на то, что происходит на улицах Памплоны во время праздника Сан-Фермин, когда толпа юных удальцов заигрывает с выпущенным из лабиринта минотавром. Боров метался, скакал, брыкался, а нашей задачей было загнать его в коробочку, в которую набивались и мы, чтобы, вопя от восторга, то и дело перемахивать обратно через бортик. Особенным геройством было оседлать визжащую скотину, схватив за уши, и проскакать на ней хоть метр-полтора. Некоторых кабанчик умудрялся укусить и оттоптать.

Резали его обычно к Рождеству, происходило это в пять утра, и, если удар ножа был неточен, мы просыпались под прощальный клич борова, расцарапывавший заиндевевшие морозным хвощом окна. Весной боров воскрешался в виде поросёнка и подрастал до товарных размеров аккурат к тому моменту, когда мы отправлялись по заводским складам тырить для коробочки горбыль, которым прокладывали готовые железобетонные конструкции и изделия. За гаражами тянулся ров, образовавшийся при строительстве дороги в девятнадцатом веке, — отсюда вынимался грунт для укрепления насыпного холма. Ров этот по весне заполнялся вешними водами, и мы бороздили их на плотах, толкаясь с рыхлыми льдинами, то степенно подражая Мазаю, то устраивая чесменские сражения с использованием воздушек, рогаток, заправленных несмертельным керамзитом, и с огвоздёнными палками вместо багров шли на абордаж.

Не один бронхит я заработал, провалившись в воду по грудь в этих сражениях. Строительство коломенского участка дороги было завершено в те же годы, когда была написана едва ли не единственная в мировой литературе поэма, посвящённая железной дороге (другого, впрочем, северо-западного направления): «Всё хорошо под сиянием лунным, / Всюду родимую Русь узнаю... / Быстро лечу я по рельсам чугунным, / Думаю думу свою...».

Рельсы для думы над Рязанской дорогой привозили из Англии, мосты в разобранном виде и локомотивы поставлялись из Парижа, вагоны — из Берлина и Гамбурга. Дорогу строили английские инженеры, вот откуда на ней до сих пор сохранилось левостороннее движение. Так что потом мне было приятно сознавать, что  катаясь по ней то в Коломну, то в Москву, мы, пусть бессознательно, становились немножко англичанами. Некоторое время я даже был убеждён, что все железные дороги левосторонние, что в этом их принципиальное отличие от автомобильных. Но скоро выяснил, что Рязанская железная дорога — единственная в России с британским акцентом. Детство мифологично в самой своей основе: всё в нём обладает именами собственными, любой пригорок, палисадник, шкаф или чердак. Ничто не прячется за нарицательностью — в детстве всё сказочно и баснословно, кругом есть повод для тайн, секретов, и весь мир представляется огромным вкусным пирогом с тестом, замешанным на дрожжах любопытства, с начинкой загадочности. Сколь бы ни был убог окружающий мир, для детей он всё равно предстанет чарующим чертогом, ибо святость детства всесильна. За железнодорожной насыпью располагалось промышленное царство, населённое различными восхитительными объектами. Здесь обитали бульдозеры, сгребавшие египетские пирамиды из керамзита. Здесь ревели колоссальных размеров, высотой с дом, карьерные орки — самосвалы БелАЗ, выползавшие из Афанасьевского карьера: под ними плясал и раскачивался мост через Москву-реку. С их кузовов опасно сыпались под колёса наших велосипедов обломки известняка — им потом питались обжиговые печи цементных мельниц. За насыпью стояли на запасных путях «кукушки», в которых мы половинили ремонтные наборы гидравлики — латунные трубки, стратегический материал для воздушек: бой этих самодельных пневматических ружей бывал силен, у некоторых получалось расколотить дробинкой, насаженной на строительный герметик, «фугас» — бутылку из-под шампанского.

Миновав заводы, склады, цементные мельницы, горы щебня и песка, мы на лету совершали набеги на сады — дачные участки, где реально было поживиться сливой, мелкой грушей, но главное — пахучей смородиной, ароматно «смердящей», «смородящей»: две ветки, опущенные вместе с ягодами в котелок, закипевший над костром, обеспечивали нас самым вкусным в мире чаем.

За садами шли пустыри и карьерные отвалы, поросшие березняком, куда после дождей мы заглядывали непременно ради грибов, и вот уже рукой подать до берега Москвы-реки, заросшего непроходимо ежевикой, продравшись через которую, мы уже изнемогали от жажды. Если у самого уреза воды разгрести ладонями слоистое крошево известняка с кое-где попадающимися отпечатками папоротника и дать отстояться — увидишь, как забурлит, взбаламучивая песчинки, питьевой хрустальный фонтанчик, к которому теперь следует жадно припасть, пусть заломит зубы, не оторваться.

Всё это происходило за железнодорожной насыпью Рязанской дороги, всё находилось под строжайшим родительским запретом и называлось «Пойти за линию». «Где тебя носило? — спрашивала грозно мать. — Опять за линией шатался? Не смей! Хочешь под поезд попасть?»

Но увещевания были напрасны. А знаете ли вы, что такое железнодорожная милиция? А сколько максимум было вагонов в электричках и пассажирских поездах? Рекордный состав, который когда-либо двигался мимо нашего дома, состоял из ста двух вагонов, — этакий уроборос длиной в два с половиной километра, управляемый «тяни-толкаем»: с двумя локомотивами, синхронизированными по радиосвязи, — один тащил спереди, другой толкал сзади.

А знаете ли вы, каково получить резиновыми пулями по ногам от часовых, охраняющих забранный целиком в маскировочные чехлы спешащий состав, в котором почему-то попадались простые с виду рефрижераторные вагоны. Годы спустя из лекций по баллистике,  которые читали  нам,  будущим  офицерам РВСН,  на военной кафедре в институте,  я узнал, что на самом деле в этих вагонах перевозились не коровьи полутуши, а пусковые установки баллистических ракет,  заряженных таким количеством оружейного урана, которого хватило бы на вечные двигатели для целой флотилии ледоколов, каждый размером с Манхэттен.

А знаете ли вы, что значит быть контуженным воздушной волной? Для этого надо на спор подняться по насыпи к самым рельсам, по которым сейчас полыхнёт отбойником локомотив или с адским воем загрохочет состав, проминая шпалы на стыках, как циклоп липовые половицы. Получив воздушным молотом под дых, вы скатитесь без сознания в ров и, выиграв таким образом спор, узнаете всё про воздушную волну.

А про железнодорожную милицию можно узнать, повторив подвиг корифеев детской комнаты милиции Курочкина и Солнышкина, когда они взяли и закоротили отрезком трубы семафор, после чего вставший на ложный «красный» товарняк с десятком вагонов, беременных астраханскими арбузами, простоял полчаса, меча в обе стороны насыпи алую на разломе икру, до отвала потом накормившую пристанционный посёлок Пески и окрестности.

Жить у железной дороги нельзя без мечты. Зимой, когда я болел и оставался дома, то, упершись лбом в залитое солнцем окно, считал железнодорожные составы. Жить у такой транспортной жилы — всё равно что у великой реки или судоходного пролива. И я считал проходящие составы, как мальчишки на берегах Босфора считают корабли, плывущие из мечты в мечту. Я считал поезда, вагоны, вычислял скорость, с какой проносились скорые — в Казань, Ростов-на-Дону, Минеральные Воды (засекаем промежуток времени, в который пронесутся первый и последний вагоны, подсчитываем их общее число, длину мы знаем: двадцать с небольшим метров), подмечал опоздание электричек и время от времени подходил к другому заветному миру, скрывавшемуся в книжном шкафу, так грузно приплясывавшему при пробеге составов. В нём таились репродукции Сороки, Васнецова, Левитана, Ван Гога и Матисса, два тома «Малой истории искусств», где царили Рафаэль, Микеланджело, Рембрандт и Веласкес. Я забирался с ногами на подоконник, чувствовал спиной дрожание оконной мембраны и подставлял страницы свету короткого морозного дня.

Там порхала бабочка испанской инфанты, возлежала загадочная Даная, освещённая таинственным тёплым светом божественного золотого дождя. А позади, на английский левосторонний манер, стремилась кровь великой и несчастной, жертвенной и беспощадной страны, существованию которой суждено было оборваться вместе с моей юностью.

Настало время, и я покинул железнодорожный край своего детства ради учёбы в Москве. Когда я встречаю рассказы, герои которых живут вблизи железной дороги, мне трудно отстраниться от обаяния места действия.

Отец когда-то дал мне прочитать «Происхождение мастера» Андрея Платонова. Главный герой этого отрывка из «Чевенгура» был очарован гайками, поршнями, шатунным атлантом колёсного привода, дымогарным чревом паровозного котла, и я страстно захотел стать машинистом. Но вовремя сообразил, что Платонов писал не о конкретном мастерстве, а о мастерстве творца вообще. Согласно практике дзен-буддизма, это свойство обретается через смиренно упорное овладение ремеслом — боевым искусством, каллиграфией, садоводством, неважно, по сути, чем, главное, не унывать и в старании своём пытаться растить упорный бамбуковый росток, по которому потом, когда окрепнет, можно будет проникнуть в тайны неба.

У Франца Кафки есть пророческой силы текст: сжатый недописанный рассказ «Воспоминания о дороге на Кальду». Его герой живёт на полустанке в Сибири, на недостроенной дороге, которая когда-то должна привести на Кальду. Этот станционный смотритель — alter ego писателя — служит на узкоколейке в глубине России, наслаждается и страдает от одиночества и наблюдает, как два поезда ежедневно курсируют между «нигде» и «никуда». Живёт он в сарае, где когда-то, ещё при строительстве дороги, хранились шпалы. Герой Кафки вынужден общаться с жителями ближайших деревень (у них он покупает продукты) и с инспектором, который привозит раз в месяц жалованье и заставляет распивать с ним бутылку водки. Поначалу герой собирался обзавестись огородом, купить корову, но оказался слишком слаб, чтобы обработать мотыгой мёрзлую землю, поглощавшую бесследно всё, что сеялось. Кафка пишет, что на местных жителей часто нападал «волчий кашель». Что это за кашель, читателю остаётся только гадать.

На чахлые огороды временами совершали налёты полчища крыс размером с собаку — крысы норовили сделать подкоп под дверь хибары, в которой ютился герой. Писатель не стал завершать странный жутковатый рассказ, а начал работать над романом «Процесс». В «Воспоминаниях о дороге на Кальду» Кафка пишет, что в его халупе имелся «топчан и стол для работы».

Для какой, спросит читатель, работы? Для той же, которой был увлечён и герой «Чевенгура», той работы, где творческие способности оказываются единственной опорой для существования. Иногда мне кажется, многие из нас живут у такой дороги на Кальду. И как хорошо, что у нас есть рабочий стол, пусть и сработанный из обломков шпал, остро припахивающих креозотом.

Когда Пётр Леонидович Капица попал в опалу, он удалился на дачу и оборудовал в сарае лабораторию. Среди прочего изучал плазму и предпринимал попытки получить искусственную шаровую молнию. Особо он в этом не преуспел, зато составил каталог шаровых молний. Прочитав его, я понял, чтó именно видел в своём детстве, когда мне было двенадцать, и я наблюдал после дождя большой, метр-полтора в диаметре оранжевый шар с недлинным хвостом, плывший над электрическими проводами. Длилось это минуты две, пока шар не исчез из виду, преодолев около километра над железнодорожной насыпью.

Всё это время я бежал за ним. Бегу отчасти и теперь. 

фото: ru.freepik.com

Похожие публикации

  • Педант и любимец женщин
    Педант и любимец женщин
    Писатель Михаил Зощенко всю свою жизнь прожил с любовницами, а умер на руках заботливой жены. Чего стоила ему такая «семейная идиллия»? 

  • Пара капель
    Пара капель
    Такая красивая, такой желанный – вместе они создавали композицию вроде «масло масляное» – привлекательность в квадрате, в кубе, в геометрической прогрессии. Катрин всю жизнь симпатизировала итальянским мужчинам. Марчелло обожал красавиц. Время исчезало в комнате, где они запирались вдвоём. Казалось, эта пара любовников счастлива, как волна и берег. Что же их разлучило?
  • Прима и Будда
    Прима и Будда
    Оперная прима Любовь Казарновская – о кокосовом молоке, голубоглазом гуру и зерне, что объединяет религии мира