Радио "Стори FM"
Navka.jpg

ara.png honor 2.jpg

Сугроб и скрипка

Сугроб и скрипка

Скрипка Гобетти

Естественно, как принято в любой интеллигентной семье, меня учили играть на скрипке. Происходило это так. Появлялся папа со скрипкой, предварительно заперев дверь в коридор, и умолял встать за гаммы. Я, уже тогда очень сообразительный, смиренно склонял голову, якобы соглашаясь начать мучить население дома жуткими звуками гамм Гржимали, и просился перед этим святым актом в туалет. Наивный папа открывал дверь, я бросался в туалет и запирался там навсегда. Нестабильность этого плацдарма заключалась в том, что квартира была коммунальной и кроме нас в ней проживало ещё пять семей. 

Семьи эти, несмотря на разное социальное, национальное и материальное положение, жили очень дружно. Вообще, если коммунизм берёт истоки в коммунальных квартирах, что-то в нём есть. Но это вопрос для отдельного изучения. Жильцы кормили чужих детей, помогали друг другу, и многие из населявших квартиру были на моей стороне в кровавой борьбе с музыкальным образованием.

detstvo 2.jpg

Но даже союзникам иногда надо было посещать место моей отсидки, и я волей-неволей вновь попадал в руки папы, стоящего у святой двери с четвертушкой в руках (четвертушка – это не ёмкость влаги, а скрипочка, по величине составляющая 1/4 большой скрипки). В таких взаимных муках мы с папой поступили в детскую музыкальную школу, где из любви к папе меня продержали до пятого класса, после чего, извинившись перед ним, во время очередного экзамена по сольфеджио (химия и сольфеджио до сих пор возникают как ужасы в моих старческих снах) попросили больше не приходить.

На домашнем совете мать говорила, что это последняя капля и что теперь прямой путь в ремесленное училище (в конце 40-х ремесленным училищем пугали детей в интеллигентных семьях). На все нападки по скрипичному вопросу у меня был один-единственный ответный аргумент: «Игорь Ойстрах тоже не хочет заниматься!» Тут родителям крыть было нечем, ибо действительно Игорь в тот период страшно поддержал меня своим идентичным отношением к скрипке.

Прошло несколько лет, и папа со слезами на глазах говорил, что встретил Давида Фёдоровича Ойстраха и тот сказал, что Игорь давно одумался, прекрасно и много занимается и на днях будет играть в Малом зале Консерватории в сопровождении студенческого оркестра на отчётном концерте. «И ты бы мог, если бы!..» – восклицал папа, но поезд уже ушёл. Бедный папа! Я вспоминал эту его трагическую фразу в Большом зале Консерватории весной 1992 года. Дело в том, что Владимир Спиваков, руководитель «Виртуозов Москвы», играет на папиной (моего) скрипке. История почти детективная.

В войну папа разъезжал по фронтам с актёрской бригадой. Фронтовые бригады – отдельная, героическая, а чаще трагическая страница Великой Отечественной войны. К сожалению, мало и постно зафиксированная историками.  В короткие передыхи между боевыми действиями на импровизированных сценах в виде сдвинутых кузовов полуторок актёрские бригады пытались немного развлечь измученных бойцов. 

Папа не только играл в этом концерте соло, но также из-за отсутствия фортепиано аккомпанировал оперной певице Деборе Пантофель-Нечецкой. И вот во время одного из переездов в машину с артистами попал большой осколок и раздробил папину скрипку. Когда артисты приехали на место концерта, то доложили начальству о возникшей ситуации и невозможности выступления. 

Армейское  начальство (а это оказалась ни больше ни меньше ставка Георгия Жукова) сказало подчинённым: «Достать скрипку». Шёл 1944 год, трофеев было уже достаточно. Через некоторое время по приказу Жукова привезли три скрипки, папа выбрал одну и прошёл с ней войну, концертировал после войны, преподавал и играл в оркестре Большого театра. Инструмент был мастера Гобетти, с удивительным звуком, что, впрочем, не надо доказывать, слушая Спивакова.

Прошли годы, и папа показал скрипку профессору Янкелевичу, своему приятелю, который определил, что в нижней деке завёлся червячок и скрипка погибает, надо срочно что-то делать, если уже не поздно. Скрипка оказалась у Янкелевича. Не знаю, боюсь клеветать на большого мастера, но так или иначе червячка (если он был), очевидно, вывели, и скрипка попала впоследствии в руки ученика Янкелевича – Владимира Спивакова. Папа был бы счастлив, если бы узнал об этом. И вот в Большом зале Консерватории состоялся тысячный концерт «Виртуозов Москвы».

За три месяца до этого события мне позвонил Володя Спиваков и сказал, что настало время публично отнять у него скрипку и как раз подвернулся удачный случай – юбилейный концерт. Мы вышли с незаменимым Державиным на сцену Большого зала, я отнял у Спивакова скрипку, рассказал эту душещипательную историю и в подтверждение своих слов сыграл десять нотных строк из Концерта Вивальди (кульминация моего скрипичного образования) в сопровождении «Виртуозов Москвы», правда, при дирижировании Державина, что несколько снижало серьёзность момента.

Бедный мой папа! Мог ли он себе представить, говоря о триумфе маленького Игоря Ойстраха в отчётном концерте музыкальной школы, что не пройдёт и пятидесяти лет и непутёвый сын будет играть на его скрипке в Большом зале Консерватории в сопровождении «Виртуозов Москвы»!

 

 «Победа» по прозвищу Сугроб

Лет двадцать назад один журнал  организовал автопробег от Горьковского автозавода до Москвы. И меня позвали как бывшего владельца «Победы» (я её называл так:  маленький БТР для семейных нужд). В финале мне предложили около университета на Ленинских горах прокатиться. Машине, очевидно, лет пятьдесят, а у неё всё родное. 

Хозяин – шикарный мужик, умелец. Я сел, он рядом. Ничего не видно. Сзади – малюсенькое окошко. Руль повернуть не могу. Спрашиваю: «Заблокирован?» Оказалось, нет. Просто руки забыли, как тогда крутили руль без гидравлики. Как же я раньше пьяный, ещё с десятью артистами, на такой же «Победе» во Внуково ночью мотался? Вот что значит привыкаемость и отвыкаемость...

Я проживаю в высотном доме на Котельнической набережной. Если бы был жив Юрий Трифонов, он обязательно написал бы вторую серию «Дома на набережной», ибо по мощности своего внутреннего существа наша высотка, думаю, не уступает Дому на набережной напротив Кремля через речку. Построенный по личному приказу Сталина, первый советский небоскрёб был роздан поквартирно многочисленным сталинским клевретам и просто знаменитостям. 

Жилой фонд высотки распределялся ведомственно – военные, КГБ, светила науки, искусства, партаппарат. Ничто не предвещало вселения в это престижное жильё скромного, уже не слишком молодого, но ещё вполне свежего артиста. Всё случай.

detstvo.jpg
Ворошиловский стрелок

Весело проживая в двух комнатах многосемейной квартиры в Скатертном переулке, я никогда не вожделел к внекоммунальному жилью, так как приехал в свою скатертную альма-матер сразу из роддома имени Грауэрмана и не знал, что человеку можно жить без соседей. 

Но вот моя жена Наталия Николаевна страдала в коммуналке и менялась из последних сил. Менялись две комнаты в восьмикомнатной квартире и однокомнатная хрущёвка на трёхкомнатную квартиру. Утопия! Я к этой борьбе за выживание не подключался – мне и так было хорошо. Наталия Николаевна ненавидела меня за жилищную бездеятельность. Трагическая ситуация однажды обернулась счастливой случайностью. 

Маме моей, потерявшей зрение, только бешеный оптимизм и человеколюбие позволяли быть в гуще событий и бурной телефонной жизни. Наталия Николаевна в метаниях по работам, магазинам и обменным бюро сломала ногу и лежала дома. Был солнечный воскресный день. Я возвратился с бегов, несколько отягощённый воздухом и прощальным бокалом чего-то белого, повсеместно продававшегося в тот период на ипподроме. Войдя осторожно в жильё (предварительно приняв усталый вид), я не заметил на полу арбузной корки, наступил на неё и, проехав весь свободный от мебели метраж, плашмя приземлился у ног матери, сидящей в кресле. «Тата! Тата! (Это домашние позывные Наталии Николаевны.) Всё! Он пьян! Это конец! Уже днём!» 

В иное время я бы благородно вознегодовал, но, лежа на полу на арбузной корке, органики в себе для протеста не обнаружил и тихо уполз в дальний угол, прикинувшись обиженным. В доме висела зловещая тишина, нарушаемая звуком моторов, исходящим из уст играющего на полу в машинки моего шестилетнего наследника. В передней прозвучал телефонный звонок, и соседка, сняв трубку, крикнула: «Мишенька, тебя Хабибулин». 

Хабибулин – сын нашей дворничихи, одногодок и закадычный друг наследника. Мишка подошёл к телефону, и бабушка и родители услышали через полуоткрытую дверь душераздирающий диалог, вернее − одну сторону этого диалога: «Привет!.. Не!.. Гулять не пойду... Довести до бульвара некому!.. Баба слепая!.. Мать в гипсе... Отец пьяный! Пока!» Представляю себе, что говорили в подвальной квартире дворника о судьбе бедного Мишеньки, живущего в таких нечеловеческих условиях. И на фоне этого кошмара раздался следующий телефонный звонок. 

Во избежание новых неожиданностей я сам бросился к телефону и услышал невнятный голос человека, очевидно, только что поднявшегося с арбузной корки огромных размеров. «Э! Меняетесь? Приезжай, посмотри квартиру», – плавно перешёл он на «ты», и, прежде чем послать его обратно на арбузную корку, я на всякий случай спросил: «А чего у тебя?» – «Трёхкомнатная в высотке на Котельниках».

Через пять минут, с усилием сделав трезвое лицо при помощи актёрского перевоплощения, я уже стоял на тротуаре около автомашины ГАЗ-20 («Победа»), представлявшей собой огромный ржавый сугроб в любое время года. Всякий раз, когда я выезжал на этом сугробе к Никитским Воротам, из милицейского «стакана» бежал инспектор Селидренников и, грозно размахивая палкой, привычно орал: «Ширвинг, ты у меня доездишься – сымай номер!» Угроза эта была символическая, ибо оторвать номерной знак от моего сугроба можно было только автогеном, которого у Селидренникова под рукой не было. По иронии судьбы, когда я пересел на сугроб ГАЗ-2ı («Волга»), сугроб ГАЗ-20 («Победа») приобрёл тот же Селидренников.

Заводился мой сугроб зимой уникальным способом. Скатертный переулок имеет незначительный уклон в сторону Мерзляковского переулка. Задача состояла в том, чтобы столкнуть сугроб по наклону и завести его с ходу. Но сдвинуть его было невозможно даже буксиром, и если бы я жил в другом месте, то, конечно, не смог бы пользоваться этим транспортным средством в зимний период. 

Но я жил в доме 5а по Скатертному переулку, а в доме 4 (напротив) помещался в те годы Комитет по делам физкультуры и спорта. Около него всегда стояла кучка (или стайка, не знаю, как грамотнее) выдающихся советских спортсменов.  Рекордсмены любили меня, впрягались они в сугроб охотно и дружно, и у устья Скатертного переулка тот уже пыхтел, изображая из себя автомобиль. На этот раз повезло необычайно: не успел я вынести из подъезда своё уже описанное выше лицо, как ко мне с улыбками поспешила  славная сборная по боксу тех лет. Они швырнули мой сугроб, как снежок, в конец переулка, и через пятнадцать минут я уже осквернял им огромный двор престижного дома. 

На пороге места моей будущей прописки стоял молодой человек неопределённого возраста с чертами всего, чего угодно, на измождённом лице. Он жил в отцовской квартире с двумя жёнами – бывшей и нынешней. После недолгой, маловразумительной беседы мы решили, что в его ситуации мой вариант – находка, и, выпив по рюмке чего-то неслыханно мерзкого, ударили по рукам. Переехав, я скучал по Скатертному, часто сидел там по утрам, находясь внутри четырёхколёсного сугроба, и учил слова роли перед репетицией.

В доме на Котельнической набережной жили Галина Уланова, Никита Богословский, Людмила Зыкина, Лидия Смирнова, Клара Лучко, Нонна Мордюкова, Михаил Жаров... Жила здесь и легендарная Фаина Георгиевна Раневская. Жил в этом доме и Евгений Александрович Евтушенко, «левому» творчеству которого я обязан своим въездом в гараж нашего дома.

Мест в гараже было раз в тридцать − сорок меньше, чем желающих туда на чём-нибудь въехать. Поэтому при дирекции существовала гаражная комиссия. Учитывая контингент жильцов, можно себе представить состав этой комиссии. Когда я пошёл на комиссию впервые, то подумал, что влез на полотно художника Лактионова «Заседание Генерального штаба». Чином ниже адмирала в комиссии никого, по-моему, не было, или мне тогда с перепугу так показалось. 

Очередники тоже были не с улицы, и, естественно, мне не светило ничего и никогда, хотя я честно числился в списках жаждущих парковки многие годы. Жаждал парковки и Евтушенко. Мы родились с Женей рядом, он ı8 июля, я − ı9-го, матери наши служили в Московской филармонии и сидели в редакторском отделе друг против друга, дружили и завещали это нам с Женей. 

Попытки дружбы были: у меня есть несколько Жениных книг с лихими перспективными надписями, и однажды был произведён эксперимент совместного празднования дня рождения. В списках на возможность въезда в гараж наши кандидатуры стояли тоже почти рядом, но разница в весовых категориях была столь велика, а вероятность освобождения места в гараже столь ничтожна, что мне оставалось только вздыхать. 

Покойный директор высотки Подкидов, очевидно вконец замученный великим населением своего дома, проникся ко мне теплотой, и я с благодарностью вспоминаю его ко мне отношение. Подкидов и прошептал мне однажды, что умер архитектор академик Чечулин, один из авторов проекта нашего дома, родственники продали машину и неожиданно внепланово освободилось место в гараже и что вопрос стоит обо мне и Евтушенко. Я понимающе вздохнул, и мы с Подкидовым выпили с горя.

В этот критический момент появляется известное и очень мощное по тем временам стихотворение Евтушенко «Тараканы в высотном доме». Тараканов в нашем доме действительно были сонмища – вывести их, как известно, практически невозможно, можно только на время насторожить, и Женино стихотворение потрясло своей бестактностью руководство дома, и, конечно же, патриотически настроенную гаражную комиссию. 

Сколько ни разъяснял им бедный Евгений Александрович, что это аллегория, что высотный дом – это не дом, а страна, что тараканы – не тараканы, а двуногие паразиты, мешающие нам чисто жить в высотном здании нашей Родины, всё было тщетно: гаражная комиссия обиделась на Евтушенко, и я въехал в гараж. Вот как надо быть осторожным с левизной, если хочешь при этом парковаться.

 

Трубки Фёдорова

Я  курю почти пятьдесят лет. Хотя задымил поздно, уже в институте. Сначала курил папиросы «Беломорканал». Потом мы перешли на сигареты «Дукат» в оранжевых пачечках по 10 штук в каждой. А трубку тогда курил в стране один человек – Сталин. Трубкой меня заразил значительно позже мой друг, замечательный оператор-международник Вилли Горемыкин. 

Он был человеком глубоко и по-настоящему ненавидевшим театр. При всей любви ко мне он так и не смог за нашу тридцатипятилетнюю дружбу досмотреть ни одного спектакля. У него была редкая болезнь – «чахотка театральная»: он начинал кашлять минут через пять-шесть после открытия занавеса и, немного поборовшись с недугом, осторожно уходил, чтобы не мешать наслаждаться спектаклем рядом сидящим.

Вилли ездил на съёмки за границу со всеми вождями и генсеками – входил в команду хроникёров программы «Время» и всегда привозил оттуда что-нибудь, а мы, как птенцы, ждали с открытыми клювами – кому джинсики перепадут, кому грампластинка... Но первым в нашей компании стал курить трубку Виктор Суходрев. 

Витя работал на переговорах со всеми – начиная, кажется, с Линкольна и Вашингтона. Он был гениальным переводчиком – смог, например, перевести хрущёвскую «кузькину мать» на язык Шекспира. Когда он возвращался из-за рубежа с очередной встречи, мы ехали на дачу, гуляли, естественно, пили. И устраивали традиционную игру: кто быстрее по-пластунски доползёт от одного конца забора до другого.

Четыре часа утра. Ползём, задыхаясь, между лягушек. Берём тайм-аут в середине пути и спрашиваем Витю: «Ну, расскажи – здесь никого нет». И он говорил: «Только никому не проболтайтесь, сугубо между нами». Мы клялись молчать, и он выбалтывал политические тайны. Утром эти тайны слово в слово были в газете – великий профессионал. 

Витя тогда жил в Каретном Ряду. У него собирался элитный «трубочный салон» – такой внутренний клуб середины 60-х. Тех, кто курил трубку, можно было по пальцам пересчитать. Среди них – иностранные корреспонденты и наши, но с именами Луи и Люсьен. На столе стояло диковинное по тем временам виски, лежали иностранные журналы – «Плейбой», например.

В наш «салон» приезжал из Ленинграда известный трубочный мастер Киселёв и устраивал показ новых работ. Он открывал невероятных размеров бархатный чемоданчик, напоминавший готовальню чертёжника. А там, в ячейках, подобно циркулям и рейсфедерам, лежали трубки. Мы общались и походя разглядывали работы Киселёва. По тем временам трубки стоили недешёво, в среднем рублей семьдесят, – при зарплате в девяносто это впечатляло.

Если трубки, которые привозил мастер, не подходили, можно было набросать эскиз и попросить сделать на заказ. Ведь даже архидорогая трубка могла не быть тебе к лицу и не садиться на прикус.

У меня есть несколько трубок Киселёва, а также другого уникального мастера – Алексея Фёдорова.

У Вити Суходрева тоже были трубки Фёдорова, и с этим связана одна историческая байка. Как-то в начале 70-х в СССР приехал Гарольд Вильсон, в тот момент, кажется, премьер-министр Великобритании. Этакий совершеннейший лорд вдруг впервые оказался в стране, где, на его, очевидно, взгляд, по улицам должны ходить медведи, а глава государства должен сидеть в Кремле в лаптях и косоворотке. Но вместо медведя Вильсону повстречался Суходрев – элегантный, красивый, похожий на молодого Алена Делона и одетый получше британца. А когда Витя заговорил на английском, Вильсон вообще онемел. Он же не знал, что Витька в детстве долго жил в Англии и не просто владел языком, а различал все диалекты и наречия – на слух определял, из какой части Великобритании родом тот или иной человек. У британца во рту торчала трубка. И у Витьки трубка – фёдоровская.

Вильсон, пообщавшись с Суходревом, оценил его профессионализм и перед отъездом сказал: «Потрясён вами, сэр. Позвольте сделать подарок в знак уважения и признательности». И протянул трубку. Витя взял. В трубочном мире считается высшим шиком обменяться трубками – рот в рот. У Вильсона была жутко крутая Dunhill – номерная трубка, а взамен он получил неизвестно что. Вильсон Витькин подарок передал помощникам, и те забросили его в кейс. Словом, английская делегация улетела домой, и жизнь потекла своим чередом. И вдруг недели через две здание МИДа на Смоленской площади затрясло, как при землетрясении, всё заходило ходуном: Суходрева срочно разыскивает Вильсон! Почему? Зачем?  Оказалось, Вильсон из интереса всё-таки покурил фёдоровскую трубку и до того обалдел, что бросился звонить в Москву.

У меня могло бы сохраниться больше фёдоровских трубок, если бы не художник Куксо. Он профессионал-вымогатель, знает про трубки всё и у кого какие. Придёт в гости и начинает нудить: «Зачем тебе эта труба? У тебя прикус другой. Она тебе не идёт. Ой, да тут каверна!.. Как ты такую гадость можешь держать во рту?! Отдай мне, а я подарю тебе нормальную».

В конце концов, забалтывает, забываешься на секунду и, когда приходишь в себя, видишь в руке какой-то доставшийся от Куксо обмылок. А он, счастливый, уже убегает, унося добычу. Я эту схему иногда проверяю на Говорухине, но не злоупотребляю методом.

Раньше, когда настоящих курильщиков было больше, а трубок меньше, за хорошую трубу жизнь отдавали. Сейчас трубок у меня много, но это не коллекция, а свалка – навалено в кучу. Когда в доме делают уборку и выметают пепел из всех углов, постоянно норовят прихватить веником парочку трубок и отправить их под шумок в мусорное ведро. В принципе, могу ничего не заметить – учёт моих трубок никто не ведёт.

Думаю, штук сто у меня есть. Почти все в деле. Я их курю, они теряются, падают, ломаются. Многие друзья с возрастом бросают курить, их трубки переходят ко мне. Когда умер Гриша Горин, его жена Люба отдала мне шесть трубок. Одну из Гришиных я подарил Янковскому, другую передал Росту.

У меня никогда не было проблемы, что привезти друзьям-курильщикам в подарок из-за рубежа. Конечно, табак. Ведь в нашей стране мы курили жмых, настоящий табак являлся редкостью. Сейчас в любой подворотне сто пятьдесят марок табака, а тогда из всего богатства сортов доступны были лишь три: «Золотое руно» создавалось в Москве, а «Трубка мира» и «Капитанский» имели хождение в Ленинграде.

Друзья привозили нам табачок из Питера, а мы взамен слали им свой. Лист, строго говоря, был хороший, но его закладывали в фольгу, запечатывали, и получалась фанера. Нынешние-то табаки, может, даже похуже, лист хреновее, но теперь используют всякие хитроумные присадки, выдержку. Словом, настоящее производство. 

А нам приходилось работать кустарно. Но самое любопытное – умудрялись делать табак, отдалённо напоминающий фирменный. Рецепт был прост. Покупалась китайская рубашка «Дружба» – единственный товар, который продавался в целлофановых пакетах. Сейчас пакеты разбросаны повсюду, а тогда мало кто знал, что это такое. Рубашка выбрасывалась, в пакет насыпался смешанный табак – все три наименования. Потом туда добавляли несколько долек яблока или картошки, размоченный чернослив, 15–20 капель коньяку. Смесь вывешивалась между рамами на солнце и прела. После чего этот «салат» смахивал на нормальный табак. 

Но одно дело – что курить, другое дело – как. Трубка вещь серьёзная. Например, нельзя её чистить сразу после того, как покурил, нельзя сразу же снова раскуривать. Она должна подышать, отлежаться. Вот когда-то продавались женские трусы «Неделька»: семь штук, на каждый день недели. Сегодня одни носишь, завтра другие, потом третьи, чтобы ежедневно постирушкой не заниматься. Если даже трусам дают выдохнуться, то как трубку этого лишать? Поэтому у нормального курильщика должно быть как минимум семь трубок. Со мной всегда несколько штук. Четыре самые-самые спёрли вместе с автомобилем.

С трубкой я везде. Бывали случаи, когда засыпал на рыбалке, сидя с удочкой, и топил трубки. Поэтому Державин придумал мне приспособление и сам его смастерил – из лески и скрепки. Это самодельное устройство не давало падать дорогим трубкам в воду.

А сейчас у меня и фирменная штука появилась – шикарный ошейник на случай непредвиденного засыпания. Я сплю, и трубка спит у меня на пузе.

Моей трубке установлен памятник − в Ялте (раньше стоял за границей, теперь на родине).  На аллее возле местного концертного комплекса лет десять назад начали ставить памятники: портфель Жванецкого, жилетка Арканова, микрофон Кобзона и трубка Ширвиндта. Мы ездили эти памятники открывать. А когда начались события в Крыму, мне позвонили, что там идут манифестации и очередная запланирована у памятника-трубки.

Раньше всё было соткано из дефицита – дефицит свободы, дефицит еды, дефицит жилья, дефицит тряпок… Оказалось, ценнейшая это штука − дефицит. Потому что все хотели это побороть, мечтая когда-нибудь обязательно заиметь велосипед, машину, квартиру, садовый участок – по пунктам…  

Сейчас у нас в стране есть всё, но, когда всё доступно, начинается – а может, это или лучше то…  Сегодня суета, беготня, необыкновенный разброс возможностей. И дефицит-то кончился. Нет дефицита. Только дефицит времени остался. Всё остальное – пожалуйста.

Отрывок из книги Александра Ширвиндта "Склероз, рассеянный по жизни", издательство "КоЛибри" 2014

фото: ПРЕДОСТАВЛЕНО ИЗДАТЕЛЬСТВОМ "КОЛИБРИ", ИЗ АРХИВА ГБУК Г. МОСКВЫ "МОСКОВСКОГО АКАДЕМИЧЕСКОГО ТЕАТРА САТИРЫ" И ЛИЧНОГО АРХИВА А. ШИРВИНДТА 

Похожие публикации

  • Дом, который обставил граф
    Дом, который обставил граф
    Алексей Толстой за вещами охотился, он ими гордился, он вступал с ними в отношения. И они тоже служили «ловкому плуту» и «щедрому моту», как называли писателя коллеги по цеху. Но не так, как служат людям обычные столы и посуда. Совсем иначе
  • Человек, который умеет всё
    Человек, который умеет всё

    Вячеслав Бутусов, фронтмен группы «Наутилус Помпилиус» и «Ю-Питер», умеет писать музыку, стихи и прозу, рисовать и строить дома. А что для него в этом всего важней?     

     

  • Галантерейные амбиции
    Галантерейные амбиции
    В начале прошлого века в России происходило строительство нового мира. Человека тоже решили обновить. В частности, ковали новую женщину улучшенной модификации. Начали с первых дам страны. Как у них получилось?