Радио "Стори FM"
Королевская мысль Римаса Туминаса

Королевская мысль Римаса Туминаса

Автор: Диляра Тасбулатова

Лев Толстой, в своем роде «оправдание» России, величайший ее представитель, на сей раз напомнил о себе благодаря грандиозной постановке силами литовского режиссера Римаса Туминаса, приуроченной к значимому юбилею, столетию театра Вахтангова.

Премьера состоялась в ноябре, буквально на днях, и на спектакле уже побывала вся, что называется, светская Москва: соцсети полны восторженных откликов - по крайней мере, ни одного не то чтобы пренебрежительного или иронического я не встречала.

Сложносочиненный спектакль, поражающий как постановочным размахом и величием замысла, так и временной протяженностью (действие продолжается с семи вечера до полуночи, с двумя перерывами) наверняка войдет в историю театра в качестве своеобразного художественного подвига, результата самоотверженной работы вахтанговцев и лично маэстро Туминаса.   

Назвав свое детище точно так же, как названа послужившая основой для его спектакля эпопея «Война и мир», Туминас отчетливо понимал, на какую махину посягнул. То есть на главный, по мнению других великих, Томаса Манна в частности, европейский роман за всю историю литературы новейшего времени.

10.jpg

Таким образом приняв, так сказать, вызов, безоглядно ринувшись в бой: отчаянный человек, снимаю шляпу. Сразу, без экивоков, давший понять, что берет роман чуть ли не целиком, по крайней мере основные его мотивы, уместив Толстого примерно в пять часов сценического времени (что для ординарной постановки вроде как много, зато для сценического воплощения четырехтомной эпопеи в полторы тысячи страниц убористым шрифтом – исчезающе мало). По-хорошему, спектакль по этому роману может идти и год, нарушая таким образом онтологические принципы, природу и художественные задачи театра, это же не сериал в конце концов. На моей памяти самые длинные спектакли шли целый день или даже два, но это все же предел, за которым неизбежно начинается распад и бессмыслица. Зато репетиции, если я правильно поняла, заняли у Туминаса чуть ли не три года, хотя долгострой, что в кино, что в театре, чреват, исчезает первоначальная свежесть режиссерского восприятия, и спектакль может «устать», распасться, превратившись в набор сцен, пусть и эффектных, но существующих сами по себе, так и не сложившись в целостное высказывание, паззл.

В кино, свидетельствуют сами режиссеры, труднее всего держать до конца съемок даже не сюжет, а именно мысль – как ось, на которую нанизывается действие. Как говорил Флобер, сетуя на некоторую импрессионистическую необязательность (по крайней мере ему так казалось) своего романа «Воспитание чувств»: «С каким жаром нанизывал я свое ожерелье. Лишь одно я позабыл – нить».

1.jpg

Туминас за эти годы, слава богу, не дал этой самой нити лопнуть или истлеть: вот как раз на нее, тугую, словно леска, крепко держащую режиссерскую концепцию, и нанизывается громадный мир великого романа, осуществленный к тому же сугубо театральными, а не литературными средствами. Бывает же и театр-читка, и если это не специальный, остранивающий приём, то зрелище, как правило, получается так себе, плоское и унылое. Тем более что роман, к тому же столь разветвленный, - не пьеса, и перевести прозу в регистр другого вида искусства, не упустив главных мотивов, включая не только повествовательные, событийные, но и внутренние, глубинные, философские, - цель, сами понимаете дерзновенная.

6.jpg

Римас Туминас, если я верно поняла, увлечен не полемикой, как это часто бывает, с Толстым, и не «расширением» смыслов романа, оставив в стороне попытки приспособить толстовский миф к современности путем поверхностной актуализации. Это именно что Толстой – пусть и сценический: дыхание эпоса, масштаб, чисто толстовское стремление стяжать истину, Бога (который, как известно, у него был свой, в противовес официальной Церкви), и в то же время ужас перед богооставленностью, неприятие лицемерия, мления, самодовольства верующих; поступь большой Истории, симфонизм и прочее – всё это как бы делегировано актерам, свету, художнику, музыке, то есть составляющим гармоничного, сбалансированного спектакля. Даже, скажем так, спектакля выдающегося, где разнообразные умения, от режиссерско-актерского до светового-дизайнерского, работают на главную идею.

8.jpg

Здесь еще очень важен темпоритм (мне, скажем, ни разу не было скучно, и пять часов пролетели совершенно незаметно, хотелось еще и еще), смена регистров, как в симфонии, когда ты то поднимаешься, как в гору, то опускаешься, чтобы передохнуть, то смеешься, то плачешь. Так называемый «симфонизм» этой грандиозной постановки построен еще и на неожиданном сочетании актерских индивидуальностей: подчеркнутая эксцентричность старого князя Болконского в блестящем исполнении Евгения Князева (чего не было, скажем, у величественного Кторова, в принципе одного из лучших Болконских - в постановке Бондарчука, да и у других тоже) – остроумное режиссерское изобретение. Так князя, человека XVIII века, вельможу строгих правил, еще никто не показывал, хотя в первоисточнике он действительно бывает неожиданно и резко остроумным. Как, собственно, и отца семейства Ростовых, графа Илью Андреевича в исполнении привычно блистательного Маковецкого, актера-виртуоза, здесь обыгравшего добродушие своего персонажа с едва заметной иронией. Да и князь Василий Курагин, балабол и человек, судя по всему, ничтожный, которого искренно презирает старый Болконский, в интерпретации Владимира Симонова предстает несколько с иной стороны, нежели мы привыкли. Как, собственно, и все остальные, в исполнение которых постановщику удалось вдохнуть жизнь, стерев с привычных героев «школьной программы» хрестоматийный глянец: «восторженная» Наташа, совсем еще юная Ксения Трейстер, будто и правда шестнадцатилетняя (актрисе едва 19, а на вид все 15, и ей нет необходимости, как какой-нибудь сорокалетней, усиленно изображать юность), будто живет в мире грез, пока война и смерть возлюбленного не оставят в ее душе первый страшный след.   

9.jpg

Кроме всего прочего, Туминас блестяще продемонстрировал мастерство эвфемизмов, сжимая историческое событие до аскетичного, но при этом объемного образа: как, скажем, показать на сцене пожар Москвы, ну не заревом же полыхающего задника? Вместо которого он придумывает безумную старуху Перонскую, бабушку со спичками (Людмила Максакова), волочащую за собой канистру с бензином (!), обещая сжечь город дотла. Или, например, обозначает характер государственника Николая Ростова (иронично сыгранного Юрием Цокуровым) чисто пластически, чья гусарская грудь колесом вместе с отчетливой артикуляцией строевых речевок, выглядят так, будто он постоянно, и в мирное время тоже, находится в истерическом состоянии боевой готовности. Пьер (у Наташи, видевшей людей и явления в цвете, он квадратный и красно-синий) у Туминаса - белый, то бишь в светлом пальто, округлый идеалист, последний романтик посреди хаоса (Денис Самойлов, одна из лучших ролей этого спектакля) – против застегнутого на все пуговицы элегантного красавца Андрея (Виктор Добронравов), еще одной ипостаси самого Льва Николаевича, будто разделенного здесь на двух героев. И не только здесь: Туминас и эту двойственность личности Толстого, иногда натурально сходившего с ума от собственных противоречий, каким-то образом, косвенно, вытаскивает на свет божий. Князь Андрей (одним из прототипов которого был героически погибший под Аустерлицем двадцатитрехлетний Тизенгаузен, редкой красоты и мужества человек, дворянин, герой, человек долга), быть может, - своеобразный идеал для некрасивого Толстого, что, как ни смешно, имело для него значение; мешковатый Пьер, хотя сам Толстой воевал, был отличным наездником и отчаянным смельчаком – как раз более близкая ипостась автора в молодости, с его исканиями, бесконечной рефлексией, переживаниями о судьбах, не меньше, целого мира, не говоря уже об отечестве. Диалог Андрея и Пьера о взыскании истины, одна из ключевых сцен спектакля (вот здесь и я, и симпатичная соседка слева всплакнули), - как бы концентрирует толстовское упование, жажду правды, любви, всепрощения, христианского смирения и высоту помыслов. Каким образом могут транслировать это сложное чувство, метафизис величайшего из когда-либо живших человека, его трасценденцию, обращенную ввысь, его мысль, пусть иногда и вязнувшую в противоречиях, но порой способную охватить Вселенную, всего два сидящих на пустой сцене актера, остается только догадываться.

12.jpg

Сцена же «пуста» ровно настолько, чтобы быть, как это ни парадоксально звучит, заполненной смыслами, хотя и отнюдь не перегруженной: Адамас Яцовскис, художник-интеллектуал, способный подхватить режиссерскую мысль и порой пластически ее обогатить, создает контрапункт авторскому замыслу, причем самыми что ни на есть минималистическими средствами. Не знаю (но чувствую), как, каким образом и боком, в этой так и искрящейся эйдосами «пустоте» будто присутствует сам Толстой. Трюизм о «России, которую мы потеряли», отныне существующей лишь в воспоминаниях, в дымке декораций Яцовскиса, как эхо утерянной чести, единения, мiра (настоящее название романа «Война и мiр», ибо слово «мир» есть лишь антоним «войне», зато «мiр» означает Вселенную). И еще: война – противостояние, мiр – человеческое братство, единение.

13.jpg

Поэтому в сцене «боя» с французами на сцене у Туминаса …один человек, солдат, сражающийся со своей собственной тенью: то бишь с другим человеком, быть может, обреченным быть заколотым русским штыком. Как и русский – французским, взаимно, кто кого. В то время как Толстой мечтает о том, чтобы миллионы обнялись, чтобы в мире не было вражды и войн, смерти, грязи, низости, смертной казни, унижения человеческого достоинства, бедности и так далее.

Актуально – и, к сожалению, всё актуальнее и актуальнее. Будучи сам идеалистом уже в свои двадцать (много ли вы видели двадцатилетних аристократов, думающих в эту сторону), он, занявшись образованием крестьян и в 1849-м открыв школу для детей простых работников, чтобы загладить чувство вины за свое привилегированное положение – наделяет своими помыслами Пьера. Вот эту - «королевскую» - мысль и произносит Денис Самойлов-Пьер, что, мол, богатство, власть, родовитость и блеск имеют цену лишь потому, что их можно…отринуть. Произносит так, что слезы наворачиваются: хотя этот толстовский парадокс, многим непонятный – и не потому, что это мыслительное завихрение гегелевской сложности, а потому, что недосягаем этически. Эта мысль – отринуть ради спасения человечества внешнее и наносное, как раз звучит на протяжении всего спектакля, то прямо, то косвенно. Всем, так сказать, строем режиссерской мысли.

В своем роде тоже – королевской.   

4.jpg

Фото: Олег Хаимов

Похожие публикации

  • Клоун Федерико
    Клоун Федерико
    Федерико Феллини всегда огорошивал биографов противоречивостью своих «показаний». Постоянно меняя их, как хамелеон окраску, Маэстро добился на этом пути замечательных результатов: теперь уже ни один биограф не сможет определить, где правда, а где чистейший вымысел
  • Петр Тодоровский: Человек с гитарой
    Петр Тодоровский: Человек с гитарой
    Петр Ефимович Тодоровский совсем юным попал на фронт. Курсант Саратовского военно-пехотного училища, с 1944 года он уже командир минометного взвода. Петр Тодоровский дошел до Эльбы, был ранен. Увидев работу военных кинооператоров, Тодоровский решил, что если останется жив, обязательно освоит эту профессию
naedine.jpg

bovari.jpg
onegin.jpg