Радио "Стори FM"
Юля и Люся

Юля и Люся

Автор: Дмитрий Быков

История поэтессы Юлии Друниной и сценариста Алексея Каплера, если рассматривать её в декорациях cвоего времени (60–70-е годы) и на фоне великих современников, – она весьма обыкновенная. Но сегодня они оба выглядят титанами, а их любовь – чудом взаимного уважения и милосердия. Почему?

• 1 •

Идея сочинить текст про Друнину и Каплера мне поначалу не улыбалась, потому что Друнина была, на мой вкус, не очень сильным поэтом, но хорошим советским человеком со всеми плюсами и минусами, присущими этому типу. И, главное, где мне найти личный угол зрения для разговора о ней? Я ведь не знал её. Но потом я вспомнил. 

В 1987 году я попал в больницу, куда меня положил военкомат. Они меня хотели проверить на предмет годности к строевой, ничего серьёзного не обнаружилось, и меня призвали. А пока я там лежал, к нам в отделение привезли довольно противного типа, который на всех брюзжал, нянечкам и медсёстрам беспрерывно делал замечания, и вообще он был какой-то начальник, попавший в нашу простую окраинную больницу исключительно по «скорой». И его должны были забрать в привилегированную, а пока он отравлял нам жизнь и делал замечания по любому поводу, и я как самый молодой вызывал особенную его неприязнь, потому что он прошёл всю войну, а я, по его мнению, откашивал.

– Ну, и на кого же вы учитесь? – спросил он брезгливо.

Я ответил, что на журналиста, на литературного критика. Тут он заинтересовался.

– Критика? Друнину знаете?

Я как раз знал прилично, потому что у нас на даче хранился хороший комплект советских журналов, и Друнина там часто печаталась.

– Военные вещи хорошие, – сказал я осторожно, – а остальные мне не очень.

Старик неожиданно просиял.

Юлия Друнина
Юлия Друнина

– Ну, я вижу, что ты критик, – сказал он, переходя на «ты». – Я ей всю жизнь это говорю, а она отвечает: «Нельзя же вечно в окопе!» Я ведь в той же дивизии служил. Мы до сих пор все собираемся. Любим её все. Она, понимаешь… Мужчина может с войны вернуться, а женщина нет. Им это как-то так врезается, что они уже всех судят по тем законам. Но она прекрасный человек, только её понимать надо. Ты её что-нибудь наизусть знаешь?

Я прочёл «Натали»: «Поэта носит по степям и хатам, он у «Емельки Пугача» в «плену». Лишь спрашивает в письмах грубовато, по-русски, по-расейски: «Ты брюхата?» – свою великосветскую жену. Да, торопила – скоро роды снова, да, ревновала и звала домой. Что этой девочке до Пугачёва, когда самой хоть в петлю лезть порой? Но повторять наветы нам негоже. Забыли мы, что, уходя с земли, поэт просил Наташу не тревожить, – оставим же в покое Натали...»

– Плохо, – сказал он сокрушённо. И я согласился. – Но она настоящий поэт, – добавил он внушительно. – Ты это понимаешь?

Я честно сказал, что да.

– Просто нельзя всех мерить войной, – прибавил он, глядя в окно. – Война прошла – ну, и надо жить… Если б я так с людьми, я бы никому ничего не прощал. А она так оттуда и не вернулась, потому что женщине там нечего делать.

Так что по крайней мере одно личное воспоминание о Друниной у меня есть, и мысль о том, что «женщине нечего там делать, потому что она не может оттуда вернуться», мне запомнилась. Я сейчас и применительно к России это понимаю: она ведь тоже в некотором смысле женщина и тоже никак не может отойти от той войны, и все меряет по ней, и странным образом хочет туда вернуться. А надо жить. Но что же делать, если, кроме войны, ничего как следует не получается?


• 2 •

Алексей Каплер
Командир партизанской бригады Н. Васильев, военный корреспондент Алексей Каплер (в центре) и комиссар М. Орлов. 1942 год

История Друниной и Каплера началась на Высших сценарных курсах, где она училась, а он преподавал. Она туда поступила в 1954 году, когда ей было тридцать. Каплер (при рождении его назвали Лазарем, но он в 1921 году ради первого брака крестился и стал Алексеем) за год до этого вернулся из Инты, попав под первую волну реабилитаций, и ему было пятьдесят. Он был женат на Валентине Токарской, с которой познакомился в Воркутинском лагерном театре (она была во фронтовой бригаде, попала в плен, за это отсидела, они освободились почти одновременно и официально поженились в Москве в 53-м). Он был персонаж легендарный, попал даже в песню Высоцкого «Антисемиты» – «Средь них пострадавший от Сталина Каплер» (среди евреев, а не антисемитов, понятное дело). Пострадал он от Сталина, как вы хорошо знаете, – это все знают, – потому что в него влюбилась сталинская дочка Светлана Аллилуева, ей было шестнадцать, а ему тридцать восемь. Они увиделись в октябре 1942 года – семья Сталина жила в Зубалове под Москвой, Василий Сталин консультировал задуманный Каплером сценарий о лётчиках, они увиделись со Светланой. Он удивился, что она хорошо знает кино, стал привозить в Зубалово фильмы – «Королеву Христину» с Гретой Гарбо… Виделись они и на общих вечеринках, в наркомовских семьях, куда Каплер был вхож. Первый танец – в Зубалове во время празднования 7 Ноября. Светлана была далеко не красавица – скорее всего, Каплера возбуждали именно отношения с дочерью самого могущественного человека в СССР, а то и в мире; он был сценаристом роммовской дилогии о Ленине, орденоносцем, чувствовал себя человеком государственным и наслаждался, видимо, допущенностью в «круги». Да и кому не польстила бы подростковая влюблённость дочери вождя, которая была и умна, и отважна, и остроумна, и чем-то странно похожа на него. Она многих очаровывала уже после смерти Сталина – Давида Самойлова, Андрея Синявского (к Синявским даже заявилась домой, требуя, чтобы Марья Розанова его уступила; Марья Васильевна ответила в своём духе – «Андрюша, не слишком ли ты увлёкся изучением советской истории?»). 

Каплер в какой-то момент решил, что ему теперь можно всё, и напечатал в «Правде» от 14 декабря 1942 года текст под названием «Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда». Якобы пишет лейтенант с передовой, обращается к московской возлюбленной, вспоминает прогулки с ней под московским снегом… Обращено оно было непосредственно к ней, с чётким географическим указанием: «Сейчас в Москве, наверное, идёт снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля…» За Светланой с самого начала следили – Каплер иногда поджидал её после выхода из школы, с неё вообще не спускали глаз; сама она в воспоминаниях писала: «А за нами поодаль шествовал мой несчастный «дядька» Михаил Никитич Климов, совершенно обескураженный сложившейся ситуацией и тем, что Люся очень любезно с ним здоровался и давал прикурить». Пожалуй, в невинных (совершенно невинных!) прогулках ничего страшного ещё не было, но вот публичный отчёт о романе, с некоторым даже вызовом, – это уже было чересчур, и сначала Сталин отругал дочь (по её воспоминаниям, закатил ей пощёчину), а потом дал команду арестовать Каплера. 

Обстоятельства этого ареста описаны Марком Галлаем, легендарным лётчиком, который Каплера близко знал: «В 1943 году, после возвращения из партизанского края за Северо-Западным фронтом, куда он летал как военный корреспондент, Каплер находился в Москве. Однажды вечером ему вдруг позвонил Константин Симонов и попросил – очень настойчиво попросил, почти потребовал, – чтобы Каплер сейчас же, незамедлительно приехал к нему. А когда Каплер появился, без особых предисловий сказал, что, по вполне достоверным сведениям, его, Каплера, собираются арестовать. Вопрос уже решён, и его реализация – дело даже не дней, а часов. А посему Каплеру надлежит: домой не возвращаться, переночевать у Симонова, наутро же «сбежать» с попутной редакционной машиной («идёт завтра») на фронт, благо корреспондентское удостоверение при себе, и там – «раствориться». Пока забудут. Или вообще до лучших времён. Что Симонов имел в виду, говоря о «лучших временах», он не уточнил. Вместо этого спросил, есть ли у Каплера деньги: «Если нет, возьми».

Так и порешили. Но назавтра, при успокаивающем свете дня, ситуация показалась Каплеру не такой безнадёжной, вернее, не такой оперативно-опасной, какой была воспринята вечером. И он решил внести в первоначальные планы некоторые коррективы: перед отъездом на фронт забежать в какую-то, не помню уже сейчас, в какую именно, киностудию – получить причитающиеся ему деньги. Как только, приехав на студию, Каплер увидел бегающие глаза студийного руководителя, подписавшего выдачу этих денег, он почувствовал, что, кажется, крупно ошибся. И даже не очень удивился, обнаружив перед выходом из здания уже ожидающий его чёрный автомобиль». 

Каплер получил пять лет, сидел в Воркуте. После отсидки был запрет на посещение столиц – стандартные «минус десять», – но он приехал в Москву и был взят снова. На этот раз его отправили в Инту. «Было специальное распоряжение, запрещающее использовать Каплера на лёгких работах», – вспоминал его солагерник Павел Рачков, впоследствии владимирский писатель. Летом 1953 года Каплера этапировали на Лубянку и выпустили – одним из первых, ещё без реабилитации (полностью реабилитирован он был год спустя). Ему вернули взятую при аресте записную книжку, он стал звонить друзьям, те вешали трубку. Рад был его услышать только Симонов – у него Каплер и прожил первое время.

По отзывам решительно всех современников, Каплер был очаровательный человек, за большое личное обаяние приглашённый в 1966 году вести «Кинопанораму» и получивший подлинно всенародную известность. Программа шла в прямом эфире, Каплер в воспоминаниях писал, что чувствовал просто физически ответную волну тепла, стоило ему произнести с экрана «Добрый вечер». Он обаятельно размышлял перед телекамерой, иронизировал над своими и чужими оговорками, излучал доброжелательность – в общем, именно с ним программа сделалась хитом. 

Каким он был сценаристом – сразу не скажешь: крепкий профессионал, но ничего экстраординарного. Он мог позволить себе лёгкое хулиганство – скажем, в «Двух судьбах», киноромане о русской революции, приписать революционным матросам песенку Глеба Горбовского «Когда качаются фонарики ночные»; но в общем его сценарии – честное выполнение работы в духе времени, с человеческим лицом, как «Ленин в Октябре», где Ленин умиляется детской распашонке. Каплер был мастером историко-революционного жанра, киноповесть его «Возвращение броненосца» уже посмертно сделала его знаменитым благодаря экранизации Геннадия Полоки – но тут, конечно, больше Полоки, чем Каплера. Те же «Две судьбы» смотришь с тягостной неловкостью, «Котовский» – тоже соцреализм с человечинкой, потому что очень уж колоритным персонажем был заглавный бандит; лучшая его военная картина, вышедшая, когда он уже сидел, в мае 1943 года, – «Она защищает Родину» Фридриха Эрмлера с Верой Марецкой (что самое интересное, Каплера из титров не вырезали. В 1946 году Эрмлер, Марецкая и оператор картины Владимир Рапопорт получили Сталинскую премию – Каплера, естественно, никто не вспомнил). 

Пожалуй, выбиваются из основного его жанра две неожиданные работы – легкомысленный «Полосатый рейс» и экспериментальный «Человек-амфибия», для которого, кстати, Друнина написала песенные тексты. Это как раз пик их любви, 1961-й, они год как официально поженились; песни эти – первая киноработа Андрея Петрова, тоже эксперимент с электронной музыкой, чей колеблющийся и вибрирующий звук призван был передавать зыблющиеся отражения, студенистую дрожь водной толщи. «Лучше лежать на дне, в синей прохладной мгле, чем мучиться на суровой, суровой проклятой земле…», и, само собой, «Эй, моряк, ты слишком долго плавал, я тебя успела позабыть, мне теперь морской по нраву дьявол, его хочу любить!». По совести говоря, эти стихи – прикладная заказная работа – пережили почти всю её лирику, не военную уж точно.

Все упоминают его дружбу с Бабелем, который не удостаивал дружбой кого попало; все пишут о его доброте, щедрости, надёжности, вообще о человеческой его безупречности; это гении бывают невыносимы, а Каплер гением не был. Он был хороший советский человек, такой тип; он не ограничивался сценариями и «Кинопанорамой», писал публицистику, по тем временам довольно острую, и фельетоны. Один случай напомнил ему, вероятно, собственную его историю: по воспоминаниям Друниной, «читатели шестидесятых годов были взбудоражены фельетоном Каплера «Сапогом в душу», помещённым в «Литературной газете», вопреки угрозам печально известного Медунова, вставшего на защиту тогдашнего начальника сочинской милиции. Начальничек этот засадил свою дочь в сумасшедший дом только за то, что она полюбила простого шофёра. А самого парнишку – в тюрьму… После публикации этого необычного для тех времён фельетона на Каплера завели в милиции уголовное дело… Сам Хрущёв, которому поднаторевшие в клевете «медуновцы» донесли, что «Литгазета» якобы защищает какого-то «забулдыгу-сифилитика», топал ногами». Друнина, впрочем, подчёркивает, что Хрущёв Каплеру был скорее симпатичен – за ХХ съезд – и он ему за это многое прощал.

В отношениях с женщинами Каплер был заботлив, галантен, умел устроить праздник – и немудрено, что Друнину очаровал сразу, несмотря на разницу в возрасте, а быть может, и благодаря ей. Она же, говорил он, была его первой настоящей любовью, той любовью, на которую он уже не считал себя способным; первым чувством, которое заставило его забыть о любых других увлечениях. «Прожил дурак дураком», – говорил он о жизни до неё.


• 3 •

Друнина к моменту их встречи была известной советской поэтессой. Менее известной и более советской, чем, скажем, её старшая подруга Вероника Тушнова. Старшина медицинской службы, кавалер ордена Красной Звезды, медаль «За отвагу», тяжёлое ранение в 1943-м, возвращение на фронт, контузия в 1944-м, после которой она была комиссована уже окончательно. Литинститут. Муж – поэт Николай Старшинов. Дочь Елена. Первая книга стихов «В солдатской шинели» – 1948 год (вторая вышла только семь лет спустя).

На войне она насмотрелась всякого: в 41-м, прибавив себе год, записалась в добровольную сандружину, копала рвы под Можайском, во время авианалёта потерялась, попала в группу пехотинцев и с ними оказалась в окружении; пробилась к своим, была отправлена в Москву, по настоянию больного отца уехала с ним в эвакуацию, в Тюменскую область, и там он умер у неё на руках. Она поехала на курсы младших авиационных специалистов в Хабаровск, оттуда её собирались перевести в женский запасной полк, но она достала свидетельство об окончании курсов медсестёр и с ним попала на 2-й Белорусский фронт. 

Первое своё знакомство с живым фашистом она вспоминала в автобиографической повести «С тех вершин». «Полковая разведка притащила «языка». Перед тем как передать его в штаб, ребята попросили меня «чуток отремонтировать фрица». «Фриц» – молодой обер-лейтенант – лежал на спине с закрученными назад руками. Светловолосый, с правильными резкими чертами мужественного лица, он был красив той плакатной «арийской» красотой, которой, между прочим, так не хватало самому фюреру. Пленного даже не слишком портили здоровенная ссадина на скуле и медленная змейка крови, выползающая из уголка рта. На секунду его голубые глаза встретились с моими, потом немец отвёл их и продолжал спокойно смотреть в осеннее небо с белыми облачками разрывов – били русские зенитки (разрывы немецких снарядов были чёрными). Что-то вроде сочувствия шевельнулось во мне. Я смочила перекисью ватный тампон и наклонилась над раненым. И тут же у меня помутилось в глазах от боли. Рассвирепевшие ребята подняли меня с земли. Я не сразу поняла, что случилось. Фашист, которому я хотела помочь, изо всей силы ударил меня подкованным сапогом в живот…»

Забегая вперёд, – а Друнина в собственных мемуарах неоднократно так делала и утверждала, что писать надо свободно, не придерживаясь хронологии, – заметим, что сентиментального отношения к побеждённым у неё никогда не было и прощать немцам она не собиралась. Выступая уже в 60-е в Западной Германии, на вопрос немца, который тоже воевал, как она умудрилась на фронте сохранить такую красоту и женственность, он вот, например, до сих пор не оправился от тех ужасов, – отрезала: «Это потому, что мы с вами были по разные стороны фронта».

В 43-м её тяжело ранило осколком в шею, после ранения она несколько месяцев провела в госпитале, вернулась в Москву, поступала в Литинститут (не поступила), вернулась на фронт – уже на 3-й Прибалтийский. Зимой 1945 года, комиссованная, стала ходить в Литинститут на занятия и была зачислена. Война для неё закончилась, как поняла она сама, когда она осенью 45-го хлопнулась в обморок, увидев, как на пустыре мальчишке во время футбола мячом залепили в лицо и хлынула кровь из носа. При виде крови, представляете? До этого она видела развороченные животы, оторванные ноги – и всё выдерживала; значит, то напряжение отпустило и она была нормальной двадцатилетней женщиной.

О дальнейшем лучше всего рассказала она сама:

«И вдруг всё оборвалось, на целые три года я, как говорится, «выпала из тележки». Что же случилось? По теперешним меркам – ничего особенного. Просто вышла замуж за такого же, как я, фронтовика, сокурсника и родила дочку. Но в то время в моих обстоятельствах это было настоящим безумием. Рассчитывать я могла только на себя. Дочка сразу же тяжело заболела, тяжело заболел и муж. Их надо было спасать от смерти и кормить. А как, когда руки мои были связаны? От младенца ни шагу, денег ни копья. Единственная возможность отоварить карточки – продать на рынке хлебную пайку. А продажа хлеба считалась тогда спекуляцией, делали это из-под полы. Как-то я с дочкой на руках понесла на продажу целую буханку «черняшки» – отоварила хлебные карточки сразу за несколько дней.

На рынке у меня её тут же взяла первая попавшаяся тётка – в те дни буханка была ценностью. Взяла и пошла, не расплатившись. «А деньги?» – растерянно крикнула я ей вслед. «Деньги? – ухмыльнулась тётка. – А ты, спекулянтка, милиционеру пожалуйся – во-он он на тебя смотрит». Что мне оставалось делать? А голодная девчонка на руках заходилась от плача… До стихов ли мне тогда было, до поэтических ли вечеров?..

И постепенно замолчал телефон. Из института, естественно, пришлось уйти, осталась одна со своими бедами, без родных, без друзей и безо всякого житейского опыта. А опыт фронтовой – на что он мне был тогда?

…Я превзошла солдатский курс наук –

Спать на снегу, окопчик рыть мгновенно,

Ценить всего превыше слово «друг»

И слову «враг», понятно, знала цену.

Изведала санбатов маету…

Одно не знала – никому не надо

Теперь моё уменье на лету,

По звуку различать калибр снаряда,

Ужом на минном поле проползать,

А если нужно – в рост идти под пули…

В хвосте за хлебом у меня опять

(В который раз!) все карточки стянули.

Меня соседки ели поедом:

«Раззява, растеряха, неумеха!»

Меня в свой чёрный список управдом

Занёс, как неплательщицу, со вздохом…

Эти тягостные годы были самым страшным испытанием на моём литературном пути. Я замолчала и могла бы «онеметь» навсегда. У женщины, попавшей в такой переплёт, порой рвётся в душе то, что называется поэтической струной. Я знаю такие судьбы».

Тут надо, видимо, пересказать эпизод, который фигурирует почти во всех очерках о Друниной: была вечеринка – гостей собрала Тушнова, – там был Павел Антокольский, её литинститутский преподаватель, и он, якобы выпив, сначала стал придираться к её мужу Николаю Старшинову: «Какой ты Старшинов, ты Младшинов!» – а потом довольно грубо приставать к ней. Друнина была очень красива, и Антокольский, может быть, действительно себе позволил что-то лишнее, – мне об этом мучительно писать, потому что он в детстве был моим любимым поэтом (да и остался в числе самых близких, и его «Франсуа Вийона» я считаю лучшей русской драматической поэмой ХХ века), и не было в его литературной жизни ни одного неблагородного или просто сомнительного поступка. В худшем случае он пасовал перед прямой агрессией или хамством, но никогда никого не предавал, а многих учеников вывел в люди; вся эта история – якобы сначала приставал, а потом мстил, всячески унижая Друнину в институте, – слишком не вяжется с его обликом. И кроме того, с конца 20-х Антокольский так любил вторую жену, красавицу-актрису Зою Бажанову, и так был ей предан, что приставать в гостях к жене чужой… не потерял же он рассудок! 

Вот история со Щипачёвым – да, в это я больше верю: он предложил Друниной занести стихи в редакцию «Октября», где заведовал поэтическим отделом, и назначил почему-то очень позднее время, а когда она пришла – начал к ней в пустой редакции приставать. Она довольно резко его осадила, он не отставал: «Зато у вас останутся воспоминания, что вы вдохновили большого советского поэта»… Щипачёв был человек куда менее одарённый, чем Антокольский, и хотя с благородными порывами, и даже защищал травимых, – но и сам поучаствовал в травлях, и вообще был человеком вполне земным. Так что в историю про «любовь советского поэта» я верю (говорят, Друнина страшно обиделась, что Старшинов после этого не набил Щипачёву морду). А с Антокольским – я могу поверить, что он её ругал как поэта, но что в основе этой неприязни были отвергнутые притязания – это уж, как хотите, не в его духе. Когда в эпоху борьбы с космополитизмом Антокольского выгоняли из Лит-института, Друнина выступила против него на собрании, ей потом это всю жизнь припоминали. И хотя выступать на собраниях против человека, которого топчут, нельзя ни при каких обстоятельствах, – тут я могу её, что ли, понять: не в том дело, что она мстила за харрасмент, а в том, что не всегда владела собой и могла под горячую руку наговорить всякого. За стихи он её действительно ругал и даже рекомендовал к отчислению, и она могла, разгорячась, воспользоваться поводом. 

Нрав у неё был такой, что она однажды, когда офицер ей на фронте нагрубил, выхватила пистолет (и угодила на гауптвахту); в мирной жизни характер у неё не исправился. Нехорошо, что говорить, и можно даже предположить, что вся история с Антокольским была выдумана, чтобы оправдать то выступление; но такого упрёка я ей предъявить не могу. И потом они всё-таки были надломленные люди, и к невоевавшим «старикам» было у них снисходительное, иногда даже пренебрежительное отношение, хотя Антокольский и потерял на войне сына. Выступил же Слуцкий против Пастернака, чего всю жизнь не мог себе простить, хотя то его выступление было самым невинным из всех прозвучавших на писательском судилище; ну, и она могла… Этот надлом психологически объясним, только не Антокольский тут виноват. Есть ещё тёмный слух, что Симонов притязал и был отвергнут – этим объясняется её долгое невступление в Союз писателей, к которому он якобы приложил руку; отношения у них наладились, когда она стала женой его друга Каплера…

С Каплером сразу начался роман, который для обоих был и счастливым, и мучительным. Он был женат, она замужем, оба были людьми долга, и Друнина особо пишет в очерке о нём, что он постоянно страдал от чувства вины, не только перед неудачниками – перед всеми решительно! В судьбе Друниной и Тушновой вообще многое шло параллельно – только Тушнова была старше на тринадцать лет и всегда скрывала возраст; примерно в это же время завязывается у неё такой же бурный, яркий и мучительный роман с Александром Яшиным, прозаиком безусловно первого ряда («Рычаги») и отличным поэтом. Яшин из семьи не ушёл, бесконечно метался, Тушнова умерла от рака в пятьдесят четыре года, Яшин ненадолго её пережил и от той же болезни умер три года спустя. Каплер в 60-м ушёл из семьи, Друнина развелась со Старшиновым, и начались девятнадцать лет почти безоблачного счастья.

Я, кстати, думаю сейчас: почему так многое в этом их романе меня откровенно раздражает, хотя я пытаюсь рассказывать по возможности нейтрально? Ну, к примеру: Каплер отправляет её в Коктебель поездом, сам остаётся в Москве вести «Кинопанораму» и шлёт ей вслед телеграмму в поезд: «Доброе утро. Твой Каплер». Ну, во-первых: что должен чувствовать пассажир, получив телеграмму из дома? Во-вторых: сколько людей надо привести в движение, интернета нет, мобильников нет, какие силы и деньги надо затратить, чтобы на следующее утро после разлуки устроить любимой такой сюрприз? И не сказать, чтобы это было слишком оригинально. Марку Твену как-то его друг наложенным платежом отправил письмо: «Я твой школьный товарищ, рад, что ты прославился, у меня тоже всё хорошо». Твен ему послал таким же способом посылку с огромным булыжником: «Этот камень свалился у меня с души, когда я узнал, что у тебя всё хорошо». Каких только телеграмм по любым поводам не посылала друг другу советская творческая элита во влюблённом состоянии! Правда, Реформатский, когда ушёл из семьи к Наталии Ильиной, развлекался скромнее – писал письма с борта круизного лайнера, а вместо обратного адреса указывал: «Денег нет». Ну так ему и платили за филологические разыскания меньше, чем Каплеру за сценарии: они с Друниной были обеспеченными людьми, вообще в советское время лучше всего кормили драматургия и песни, творческая интеллигенция была реальной, а не только духовной элитой и могла себе позволить телеграмму вроде: «Тебя люблю. Один тип». А раздражает это, наверное, потому, что сегодняшнего творческого интеллигента не кормит вообще ничего, кроме сериалов, и на красивое ухаживание у него денег нет, хватило бы на одежду возлюбленной, не говоря уж о парфюмерии; и не сказать, чтобы эти каплеровские телеграммы блистали остроумием. Так, развлечения советского богатого сценариста ленинской темы, скажет иной недоброжелатель. Но подспудно-то в основе этого раздражения – именно сознание, что эти двое могли себе позволить красивую любовь и взаимную заботу именно потому, что принадлежали к верхнему слою: тут тебе и Коктебель, и дома творчества, и заграница, и всё-таки оба не ссорились с властями, а не произвели ничего особенно значительного…

Благополучие это кажущееся. Они заплатили другим: она – войной, он – двумя отсидками совершенно ни за что, причём оба не поколебались в глубоком патриотизме, и это не рабство, а благородство, как его тогда понимали; им действительно казалось, что лучшая на свете страна, заглянувшая в будущее, иногда делает отдельные ошибки. И обоим приходилось бороться с очень сильным предубеждением окружающих. Каплеру – с мнением, что ему как несостоявшемуся любовнику дочери вождя делали какие-то особые поблажки и что вообще он был даже в лагере на особом счету, не будут же уничтожать сценариста, заложившего основы советской ленинианы (и не таких людей уничтожали, соратников самого Ленина со свету сживали очень свободно). Друниной же пришлось всю жизнь бороться с мнением некоторых невоевавших людей, что женщина, особенно красивая, на войне выживает понятно каким образом и что все её подвиги заслужены именно таким трудом; Окуджава об этих сплетниках высказался вполне определённо: «Вы наплюйте на сплетников, девочки, мы сведём с ними счёты потом». Женщине на войне трудно не только потому, что она вообще для ратного труда не создана, а потому ещё, что вокруг неё ежедневно рискующие жизнью мужчины, многие из которых думают, что этот риск снимает все ограничения и нужно успеть напоследок… Это предубеждение было живуче – и, возможно, именно оно предопределило её болезненное отношение к любой попытке ухаживания: она больше всего боялась, что скажут – вот, мол, делает карьеру так же, как на фронте… Это было бы подло, этого она допустить не могла, отсюда и её бешенство в ответ на заигрывания. С Каплером она оттаяла, потому и настоящий расцвет её пришёлся на поздние годы, от сорока до пятидесяти, хотя радикальность суждений никуда не делась.

Алексей Каплер
Алексей Каплер на балконе своей квартиры

Разумеется, Каплер часто бывал объектом начальственного гнева, а Друнина – холодноватости со стороны коллег; ей пеняли, что она злоупотребляет фронтовым опытом и, что называется, никак не вылезет из шинели. Но тут я должен её защитить – ей ставят в упрёк то, что было её трагедией, а никак не виной. Она действительно в каком-то смысле не могла демобилизоваться, и все преимущества, которые она получала как ветеран, с лихвой покрывались минусами этой позиции, вечными неврозами и вечным фронтовым максимализмом. Трудные, хотя чрезвычайно честные были у неё отношения с дочерью от первого брака – Лена вспоминает, что отец всегда ей больше сочувствовал и, казалось, в отрочестве лучше её понимал. Друнина несколько смягчилась к старости, и с внучкой ей уже было проще ладить. В их союзе с Каплером она была, пожалуй, более волевой стороной. Каплер окружал её заботой и поклонением, не уставал признаваться в любви и всё больше от неё зависел. Когда он мужественно умирал в 1979 году, главная его забота и мука была – как она теперь без него; и с ней, в общем, случилось примерно то же, что и со Слуцким, когда он в 1977 году потерял жену. Он сломался, началась семилетняя депрессия и поэтическое молчание – после цикла стихов о смерти жены, сочинявшихся почти ежедневно; три месяца писал он этот реквием, потом сошёл с ума, по собственным словам. То есть ум-то весь остался при нём, исчезло желание видеть людей и говорить с ними. Он никого к себе не пускал и вдобавок постоянно боялся разориться – он, всю жизнь раздававший деньги кому попало, предлагавший их, кстати, и Светлане Аллилуевой! Ему всё казалось, что она бедствует после смерти отца.

Странно, что советские творческие люди, все поголовно прошедшие через опыт голода, именно на этом сходили с ума; старые блокадники и лагерники прятали сухари в больничные матрасы. И у Слуцкого, и у Друниной было чувство, что всё отвоёванное ими в послевоенные годы, всё накопленное однажды обесценится; нормальный советский психоз, который и после СССР никуда не делся. Только советские люди думали, что однажды всё рухнет из-за войны и революции, а постсоветские – что могут просто всё отобрать и ничего не объяснить, как вот у Друниной тогда на базаре пайку забрали, а денег не отдали, и пожаловаться некому; и осталась она со всем фронтовым опытом в полной беспомощности. 

И ей привелось увидеть, как все её накопления, статусные и финансовые, действительно обесценились; как перестали петь песни на её стихи, как перестали уважать её опыт, как перестали чего-либо стоить советские, жалкие, в сущности, приобретения, типа машины и мебели… Это бы она пережила, а вот обнуление советской репутации (в каком-то смысле советской истории) – нет; и сейчас, когда навязывают мнение, что вся наша история есть повод для гордости, компенсации не произошло. Слуцкий-то понимал, что всё это рухнет – «Я строю на плывущем под ногами, на уходящем из-под ног песке». Пока жена его была рядом, он эти мысли отгонял, а потом они приблизились вплотную: ведь её уход был такой же катастрофой, в ожидании которой жили все. 

…Друнина тоже написала стихи на смерть Каплера, целую поэму, оценивать её кощунственно, не в оценках дело. И после этого не то чтобы замолчала, нет, но надолго перешла на инерционное, почти автоматическое письмо:

«Твой слабый голос в телефонной трубке, как ниточка, что оборвётся вдруг. Твой слабый голос, непохожий, хрупкий – тобою пройден ада первый круг. Твой слабый голос в трубке телефонной – и эхо боли у меня в груди. Звонишь ты из реанимационной, чтоб успокоить: «Беды позади». Твой слабый голос. Тишина ночная. И нет надежды провалиться в сон… Всё выдержу – но для чего я знаю, что к смертной казни ты приговорён?..»

После этого прежней поэтической высоты, которая у неё всё-таки случалась в 60-е, скажем, и в начале 70-х, она достигла только в последний год, когда опять сорвалась в настоящее отчаянье.


• 4 •

drunina_poet.jpg
Юлия Друнина. 1963 год

Нельзя сказать, что она не пыталась наладить личную жизнь. Она была по-прежнему красивой и даже, пожалуй, значительней, чем в юности, потому что, как известно, до сорока живёшь с тем лицом, которое Бог дал, а после сорока с тем, которое заслужил. И у неё был внезапный роман с писателем, журналистом и издателем из Ленинграда Борисом Пидемским, старше неё шестью годами, который на фронте был особистом, но в боях участвовал наравне со всеми, был, как она, ранен и контужен, а после «ленинградского дела» изгнан из армии. Он переехал к ней в Москву, даже счастливы они были какое-то время, но потом всё рухнуло, так же внезапно и стремительно, как и началось. И в последние свои годы она была одна. Почему – угадать нетрудно: Каплера заменить было нельзя, и, похоронив его в Старом Крыму, она сама всё чаще говорила, что хочет скорее очутиться на том же кладбище.

В 91-м, как большинство людей её поколения, она растерялась, металась, переходила от эйфории к отчаянию. Защищала Белый дом, ходила на ту самую площадь в августе, а через три месяца покончила с собой, собрав последнюю книгу стихов. Были там стихи мучительные: «Ветераны в подземных дрожат переходах. Рядом – старый костыль и стыдливая кепка. Им страна подарила «заслуженный отдых», а себя пригвоздила к бесчестию крепко. Только как позабуду отчаянных, гордых молодых лейтенантов, солдатиков юных?.. Ветераны в подземных дрожат переходах, и давно в их сердцах все оборваны струны. Ветераны в глухих переходах застыли. Тихо плачут монетки в кепуре помятой. Кепка с медью – осиновый кол на могиле, над могилою юности нашей распятой». Это при том, что ей-то никакая нищета не угрожала. Она побыла народным депутатом, очень скоро во всей этой деятельности разочаровалась и перестала ходить на заседания. У неё не было реваншистских настроений, и она не была красно-коричневой сторонницей реставрации СССР, хотя как знать, на чьей стороне она была бы в 93-м, когда танки стреляли по Белому дому, когда «Альфа», отказавшаяся штурмовать его в августе 91-го, пошла на штурм два года спустя? Она была, повторяю, хорошим советским человеком, это не оксюморон; в прощальном письме, адресованном другу последних лет Владимиру Савельеву, писала, что выживать в новом торгашеском мире можно «только имея крепкий личный тыл». Без Каплера ни о каком крепком доме и надёжном быте не могло быть речи, а главное – рухнуло всё, за что она, как ей казалось, воевала. Тут её и догнал невроз вечного невозвращения с войны.

Покрывается сердце инеем –

Очень холодно в судный час…

А у вас глаза как у инока –

Я таких не встречала глаз.

Ухожу, нету сил. Лишь издали

(Всё ж, крещёная!) помолюсь

За таких вот, как вы, – за избранных

Удержать над обрывом Русь.

Но боюсь, что и вы бессильны.

Потому выбираю смерть.

Как летит под откос Россия,

Не могу, не хочу смотреть!

Трудно сказать, кому адресованы эти последние стихи, – я слышал разные слухи о её поздней заочной влюблённости, – но никакая любовь, очная или заочная, не могла её удержать от самоубийства, потому что всё действительно летело под откос. Можно спорить о том, насколько хорош поздний Маяковский, но его самоубийство было великим поэтическим свершением, и даже Пастернак, всегда и всех от самоубийства отговаривавший и задним числом его осуждавший, об этом последнем шаге Маяковского отозвался восхищённо: «Твой выстрел был подобен Этне в предгорье трусов и трусих». Друнина могла писать лучше или хуже, но последний её поступок был чуть ли не единственным в 1991 году проявлением истинного самоотвержения и героизма, единственным истинно поэтическим свершением этого непоэтического времени. Она отравилась выхлопным газом в собственном гараже.

Вот я вижу, что у меня получилась не история любви, а история двух хороших советских жизней, но про историю любви написано достаточно, даже фильмы сняты. Одну документальную программу, кстати, снял Рязанов, которого Каплер не жаловал – он его ни разу в «Кинопанораму» не позвал, словно чувствовал, что Рязанов будет потом её ведущим и Каплера затмит. И Друнину Рязанов не очень любил, ему нравилась Ахмадулина, и Друнина с Каплером это словно чувствовали, демонстративно ушли с премьеры «Иронии судьбы», имевшей триумфальный успех. А вот после смерти Друниной, прочитав их изданную переписку и многое переосмыслив, Рязанов захотел сделать программу об их любви. Правду сказать, советские люди жили лучше, чем сочиняли. У гениев дело обстоит наоборот.

Поздняя советская власть была похожа на эту их позднюю любовь. У неё действительно образовалось человеческое лицо. Оба они были антисталинистами – Друнина называла Сталина убийцей, у Каплера был к нему собственный счёт, – но с той же убеждённостью не принимали диссидентства, то есть их свободолюбие имело чётко ограниченный формат. Посягательства на основы советского строя, как это называлось формально, они на дух не переносили. Как все советские люди, умирать они умели лучше, чем жить. И сколь бы ни был отвратителен советский официоз 70-х, который они по мере сил пытались очеловечивать, то, что началось следом, было ничуть не лучше, потому что наружу вырвались не человечность, не свобода, а деструктивные подземные силы. Примерно те же, что в 17-м, только грубей.


• 5 •

Но в чём она была права, так это в том, что Россия летит под откос. Катастрофические процессы, запущенные в 90-е годы, никуда не делись.

Нельзя не признать, что у советских людей была возможность и, главное, желание быть хорошими; а у нынешних такой возможности, а главное, такого желания практически нет. Им нравится быть плохими; чем откровеннее плохими, тем больше нравится.

Для ветеранов пропаганда войны была преступлением, и они никогда не кричали, что могут повторить. Они эту войну видели и понимали, что она такое. Они никогда не стали бы требовать: «Не смешите наши «искандеры»!» – и уж подавно не утверждали бы, что танки грязи не боятся. Они хотели жить, а не умирать, и пропаганду героической смерти считали мерзостью. Друнина всю жизнь писала о войне, но считала это своим проклятием, а не заслугой. У неё были грехи, в том числе перед литературой, и как поэт она была, может быть, ненамного лучше Асадова, хотя поэтические удачи случались и у Асадова; но как личность она была чужда всякой корысти и всякой эксплуатации своего военного опыта. 

Сценарии Каплера были проще, площе того, что он мог бы написать на свободе, но и они выглядят вершинами профессионализма и авторского достоинства на фоне того, что снимается в нынешней России. Стихи Друниной могли быть просты, а иногда банальны, но они – шедевры искренности и человечности на фоне того, что пишут сегодня. Советский застой был теплицей, искусственной и гнилой, в ней много всего цвело и много было плесени, но в этом искусственном, остеклённом, замкнутом пространстве возможна была тропическая экзотика вроде самопожертвования или даже милосердия; это время всех делало умней, даже людей примитивного склада. Нынешняя эпоха упрощает даже тех, кто задуман сложными, и любую многомерность проецирует на плоскость. Вот почему сегодня мы не приближаемся, а удаляемся от Друниной и Каплера; и, весьма обыкновенные на фоне великих современников, они сегодня выглядят титанами, а их любовь – чудом взаимного уважения и милосердия.

Советский человек плоховато сочинял стихи, но умел любить и беречь другого. Современный российский человек в массе своей и любить разучился, и беречь не умеет, и стихи пишет посредственно – решительно никакой компенсации.

Остаётся надеяться, что в этом падении он достигнет таких глубин отвращения к себе, что оттолкнётся от нынешней эпохи с утроенной силой – и взлетит, как Гагарин. То есть произойдёт примерно то, о чём Друнина пророчествовала в одном сравнительно позднем стихотворении:

За спором – спор.

За ссорой – снова ссора.

Не сосчитать «атак» и «контратак»…

Тогда любовь пошла парламентёром –

Над нею белый заметался флаг.

Полотнище, конечно, не защита.

Но шла Любовь, не опуская глаз,

И, безоружная, была добита…

Зато из праха гордость поднялась. 

фото: VOSTOCK PHOTO; Георгий Тер-Ованесов/RUSSIAN LOOK

Похожие публикации

  • Боря и Ася
    Боря и Ася
    История Андрея Белого и Ася Тургеневой – о том, как опасно принимать за любовь общее одиночество. Но не только…
  • Алексей и Туся
    Алексей и Туся
    Мы договорились в каждой писательской любовной истории обнаруживать смысл, подтекст, вообще черты большой литературы, и в истории Алексея Толстого, как ни ужасно, он тоже обнаруживается, но это смысл такой дикий, что даже как-то страшно его формулировать вслух…
  • Блуд и Миллер певец его
    Блуд и Миллер певец его
    Мальчик Генри родился чистым и непорочным, как любой младенец на свете, а помер по уши в грехах. Что скрывать, он был человек порочный
Harington.jpg

Basi.jpg

lifestyle.png