Радио "Стори FM"
Сказочник и разбойница

Сказочник и разбойница

Автор: Дмитрий Быков

В «Снежной королеве» Евгения Шварца нет любовной линии, ведь Кай и Герда – брат и сестра. Есть некий намёк на любовь между старым вороном Карлом и его воронихой Кларой, но они очень уж древние. Настоящая любовная линия там, конечно, между Сказочником и Маленькой разбойницей, но она не написана. Осуществилась она в реальности

Очень трудно писать про Шварца, а тем более про любовь Шварца. Выходит пошлость, а в Шварце этого не было совсем, то есть вообще. Ну это как в знаменитой истории, когда Шварц в числе других членов худсовета Театра комедии приглашён слушать новую пьесу Зощенко, а уже в газете (август 1946-го) началась кампания против рассказа Зощенко «Приключения обезьяны». А Зощенко ещё статьи не читал, ничего не знает. Пьесу принимать нельзя, и надо о ней что-то говорить, и вообще надо что-то сказать ему. И Шварц вспоминал: «Что бы я ни сказал – слова сочувствия или одобрения, – это бы всё равно было ложью». И про самого Шварца что ни скажи, всё будет ложь, особенно во времена вроде наших, когда слова вообще скомпрометированы.

 

1

Лучшую его характеристику дал не писатель, а театровед – Сергей Цимбал: «Можно, конечно, сказать с полной уверенностью, что он был необыкновенно добрым художником, и не просто добрым, а активно добрым, именно добротой своей побуждаемый к творчеству. Но в нём не было ни капли той всеядной и жалостливой доброты, заметить которую проще всего, но которая зато и стоит не так уж много. Все его человеческие свойства были окрашены его индивидуальностью: он был по-своему добр и по-своему проницателен, скрытен какой-то особенной скрытностью и откровенен тоже особенной, так сказать, в цвет характера, откровенностью». 

Вот эту индивидуальность Шварца – которая делает его пьесы не хорошими, не талантливыми, а гениальными – объяснить очень трудно; и отношения его с Катериной Ивановной были гениальными, и никто, кроме него, этого не объяснил бы, да и он не объяснил, а только показал – в «Обыкновенном чуде», например. Попробуем как-то зайти именно со стороны вот этой непреодолимой разницы между понятиями «талант» и «гений». Гений совершенно беспомощен. Буквально жалко видеть гения в любом другом качестве, кроме того единственного, в котором он гениален. Чуковский вспоминает, как ужасны были комментарии Ахматовой к Лермонтову: она оставляла без внимания всё, что требовало пояснения, и подробно разъясняла очевидное. Беспомощны детские стихи Мандельштама, пьесы Олеши, сценарии Окуджавы. Беспомощны в жизни настоящие профессионалы в литературе, и наоборот. 

Гений – не мастер, поясняет Эйхенбаум на примере Мандельштама; то есть мастерством это не приобретается. И вот эта беспомощность во всём, кроме главного, – основная черта личности Шварца, и об этой беспомощности, даже слабости своей он постоянно пишет в автобиографической прозе, бывшей главным его занятием в последние годы жизни. Сказать, что слаб человек, написавший «Дракона», «Тень», «Голого короля», никто из самых яростных критиков не посмел бы; но это ведь он сам о себе, а для него писание великих пьес и дневников было делом естественным, самым человеческим. «Я позволял себе браться за эту пьесу только в те дни, когда чувствовал себя человеком», – говорил он про «Обыкновенное чудо», вещь любимую и не сразу понятую. Вот для него естественно было чувствовать себя человеком, но в 1930–1950-е годы это довольно редкое состояние.

Так вот, природа Шварца – та самая, отпечаток которой лежит на всех его текстах, устных и письменных, напечатанных на машинке и зафиксированных современниками, – она именно в этой слабости и даже беспомощности в обычных ситуациях, но в экстремальных он вдруг становится железным рыцарем, отважным и прямым воином, героем без страха, упрёка и рефлексии. Про это лучше всего сказал Лев Лосев, который в своём предисловии к парижскому (1982) изданию пяти отрывков из дневников Шварца вообще очень многое сформулировал, а он его знал, видел, был соседом и даже, рискну сказать, сам был такой: «Внешне мягкая манера Шварца слегка вуалирует ту решительность, с которой он восстанавливает право морали на место в русской литературе». И в жизни, добавим. Шварц мог колебаться и отступать в ситуациях банальных, повседневных, не требующих участия души, – но, когда надо было, тут его ничто не могло сломить. Сам он писал о повседневных своих проблемах: «Я начисто лишён был счастливого дара – весело и спокойно разговаривать с начальниками, в каком бы чине они ни состояли. Я трусил, когда приходилось просить.Терял всякий дар слова. Внушал своим растерянным видом мрачные подозрения. И, наконец, радовался в глубине души отказу, – так или иначе он кончал тяжёлый для меня разговор. И я отступал, ещё по-настоящему и не начав боя, там, где более или менее настойчивый человек одержал бы победу».

Но, когда от него требовали выступить с критикой Олейникова и отречься от него, он дрожащим голосом закричал, что не может этого сделать и никогда не сделает, что Олейников не был вредителем и не может им быть. Когда надо было попасть на фронт (всё равно не взяли), он тем же дрожащим голосом закричал в военкомате: «Вы не можете меня не призвать!» И когда надо было жениться на Катерине Ивановне, потому что нельзя было на ней не жениться, потому что прежняя жизнь, жизнь без неё, стала ему физически невыносима, – он ушёл от жены и новорождённой дочери и поселился с Катей. 

Чуковский – человек совершенно другого склада, талантливый во всём, всегда тянувшийся к гениям, – его сдержанно осудил (и, кстати сказать, Шварц тоже чувствовал непреодолимый барьер между ними, почему и написал о Чуковском такого же сдержанного «Белого волка», фрагменты из дневника, которые публикаторы потом выделили в отдельный текст). 

gayane.jpg
Гаянэ Холодова, первая жена Шварца

Чуковский пишет: «Он никогда не умел противостоять любви, потому что был слабый человек. Он совершал решительные поступки именно потому, что чувствовал свою слабость. Полюбив Ганю, он прыгнул с набережной в Дон. Полюбив Екатерину Ивановну, он оставил Ганю и новорождённую дочь. В течение долгого времени он знал, что ему предстоит нанести Гане чудовищный удар, неизбежность этого так страшила его, что он всё откладывал и откладывал, ничем себя не выдавая, и удар, нанесённый внезапно, ничем не подготовленный, оказался вдвое страшнее». Ну да, как-то так; Чуковскому видится в этом истерика. И решительность Шварца, может быть, действительно от слабости. Он не способен на регулярные поступки – скучные, добавим мы; он способен на поступки экстремальные. Все его решительные шаги – это прыжки в холодную воду, в ледяной Дон. И после таких поступков жизнь выходит на новый этап. 

«Я не жил до 1929 года», – повторяет Шварц, а ведь ему было тридцать три и многое уже было написано. Но жизнь началась с Кати, хотя и до этого уже было участие в Ледяном походе (в котором он был контужен, отсюда и дрожание рук), и женитьба на Гаянэ Халайджиевой (Холодовой), с которой он так же решительно переехал в Петроград. Гумилёв, проезжая через Ростов, увидел постановку своей «Гондлы» и сказал, что такому театру нечего прозябать в провинции – пора в столицу, пусть и бывшую. Они переехали, а его уже расстреляли. Так Шварц оказался в городе, в котором прожил всю дальнейшую жизнь, не считая полутора лет в Вятке, в эвакуации. И Гаянэ действительно ему сказала: «Прыгнешь в Дон – выйду за тебя», и он действительно прыгнул, и совместная их жизнь протекала вполне мирно, хотя и пишут иные биографы, что Гаянэ с годами стала похожа на мачеху из «Золушки»; но это вряд ли. Просто после Кати ему всё казалось невыносимым, и летом 1929 года он к ней ушёл. Сама она ушла от мужа ещё 12 февраля 1929 года, и Шварц мучился, не решаясь всё сказать Гаянэ. Дождался родов – 16 апреля 1929 года. Ещё два месяца метался. И летом сказал. Все его вещи Гаянэ выбросила из окна.

 

2

А историю знакомства с Катей Обух – когда его словно обухом ударило, и как не сказать этого каламбура вполне в духе их компании! – мы восстанавливаем по воспоминаниям современников, потому что сам Шварц об этом говорить не смог. У него и на сцене чудес обычно не происходит, все они за сценой или при внезапной, так сказать, вспышке темноты. «Не могу, оказывается, писать о знакомстве с Катей. Ей едва исполнилось двадцать пять лет. Любимое выражение её было «мне всё равно». И в самом деле, она была безразлична к себе и ничего не боялась. Худенькая, очень ласковая со мной, она всё чистила зубы и ела хлородонт и спички, и курила, курила всё время… («Хлородонт» – зубная паста, если кто забыл. – Прим. авт.).

katerina.jpg
Катерина Ивановна Шварц
Она была необычайно хороша, и, словно в расплату, к двадцати пяти годам здоровье её расшатали, душу едва не погубили. Она сама говорила позже, что от гибели спасла её гордость. Я думаю, что дело заключалось ещё в могучей её женственности, в простоте и силе её чувств. Развратить её жизнь не могла.

Вокруг неё всё как бы оживало, и комната, и вещи, и цветы светились под её материнскими руками. И при всей доброте и женственности – ни тени слабости или сладости. Она держалась правдиво». Мы знаем, что к этим двадцати пяти годам она вышла замуж за Александра Ручьёва – младшего брата Вениамина Каверина. Ручьёв заведовал музыкальной частью в Красном театре, он был начинающий композитор, впоследствии автор шести опер; брак его с Катей Обух был не особенно счастливым, поскольку и замуж она выходила не по любви, а чтобы уйти из семьи из-за сложных отношений с матерью; с ней она в дальнейшем почти не виделась. Шварц летом 1930 года, когда она была в больнице, её просит: «Напиши своей маме хоть две строчки».

Обо всём этом мы знаем из воспоминаний Ольги Эйхенбаум, дочери знаменитого формалиста, которая запомнила жену Ручьёва ещё по совместному житью на даче в деревне Гуммолосары летом 1923 года; запомнила она и её маленького сына Лёню, умершего в три года, и то, что после его смерти Катя пыталась покончить с собой. Вот тогда ей и стало «всё равно». Очень всё тесно – Ольга Эйхенбаум стала впоследствии тёщей Олега Даля, сыгравшего Учёного в киноверсии шварцевской «Тени». К самому же Эйхенбауму мы вернёмся ещё.

Летом 1928 года, почти сразу после знакомства, все из Ленинграда разъехались. Шварц с женой поехал в Абхазию, Ручьёв с женой – в Липецк. А осенью роман начал развиваться очень быстро, Шварц стал постоянно бывать у них на Греческом проспекте, писать ей множество писем, письма эти сохранились. «Милый мой Катерин Иванович, мой пёсик, мой курносенький. Мне больше всего на свете хочется, чтобы ты была счастливой, очень счастливой. Хорошо? Я всю жизнь жил по течению. Меня тащило от худого к хорошему, от несчастья к счастью. Я уже думал, что больше ничего мне на этом свете не увидеть. И вот я встретился с тобой. Это очень хорошо. Что будет дальше – не знаю и знать не хочу. До самой смерти мне будет тепло, когда я вспомню, что ты мне говоришь, твою рубашечку, тебя в рубашечке. Я тебя буду любить всегда. И всегда буду с тобой.

Когда я на тебя смотрю, ты начинаешь жмуриться, прятаться, сгонять мой взгляд глазами, губами. Ты у меня чудак».

И стихи, совершенно несерьёзные с виду, абсолютно прямые и серьёзные внутри. Не знаю, замечал ли кто, что признаваться в любви легче всего словами Шварца: «Куда вы пойдёте, туда и я пойду, когда вы умрёте, тогда и я умру». Ничего лучше этих слов нет, но это можно сказать только о любви, а не об увлечении, например. И вот стихи его отличаются такой же абсолютной прямотой:

Сижу я в Госиздате,

А думаю о Кате.

Думаю целый день –

И как это мне не лень?

Обдумываю каждое слово,

Отдохну и думаю снова.

Барышне нашей Кате

Идет её новое платье.

Барышне нашей хорошей

Хорошо бы купить калоши.

Надо бы бедному котику

На каждую ножку по ботику.

Надо бы тёплые… эти… –

Ведь холодно нынче на свете!

На свете зима-зимище.

Ветер на улице свищет.

Холодно нынче на свете,

Но тепло и светло в Буфете.

Люди сидят и едят

Шницель, филе и салат.

А я говорю: «Катюша,

Послушай меня, послушай.

Послушай меня, родимая,

Родимая, необходимая!»

Катюша слышит и нет,

Шумит, мешает Буфет.

Лотерея кружит, как волчок,

Скрипач подымает смычок –

И ах! – музыканты в слёзы,

Приняв музыкальные позы…

Шварц, как и положено гению, никогда не был уверен в себе. Стеснялся называть себя писателем и даже в детстве мечтал, что будет «романистом» («Сказать о себе «Я писатель» – всё равно что сказать «Я красавец»). И в том, что Катерине Ивановне хорошо с ним, он никогда не был уверен. 

anons.jpg
Свои отношения с Катериной Ивановной Шварц показал в истории Волшебника и его жены

Есть у него дневниковая запись 1957 года – незадолго до смерти – о том, как он перекладывает рукописи и замечает, что сделал очень мало хорошего, никому не дал счастья, вот и Катя вряд ли была с ним счастлива, разве что летом 1929 года. Он всегда её ревновал, и всегда безосновательно. Но просто она вообще не умела выглядеть слишком счастливой, иначе он бы её не полюбил так. Попробуйте представить вечно довольной принцессу из «Обыкновенного чуда». Или Маленькую разбойницу, дочь Атаманши, из «Снежной королевы». Катя была похожа именно на них, и с матерью у неё были, видимо, те же проблемы, что у Маленькой разбойницы, потому что две разбойницы вообще уживаются с трудом. Но это всё восстанавливается гадательно. 

Мы можем говорить о женском типе Шварца, о его героинях, которые немного похожи на каверинских девушек – не столько из романов, сколько из сказок; они все тоже немного разбойницы, хотя происходят почти всегда из благополучных, профессорских, тянет сказать – знатных семей. В них всегда живёт неблагополучие, потому что кругом очень много врут, а они врать не способны; потому что мир замирает перед огромной силой, которая угрожает его поглотить и уже, собственно, поглотила, только отдельные безумцы ещё ерепенятся. В ней не было ничего от Эльзы из «Дракона», которая уже со всем смирилась и лишь в последний миг бунтует, отказываясь убивать возлюбленного; нет, она похожа именно на разбойницу со всем её очарованием и прямотой, на принцессу из «Голого короля», которая спасается от всего окружающего вранья и тупости только за счёт прекрасного своеволия. Взбалмошные люди вообще более надёжны, чем правильные и глубоко моральные. Взбалмошные могут взбунтоваться, слабые могут впасть в истерику и выкинуть фортель, а сильные уговаривают себя так убедительно!

Насколько трудно они жили, притираясь и привыкая друг к другу, даже при изначальном полном взаимопонимании, можно судить по его пьесе «Повесть о молодых супругах», которую ставят меньше – очень она трудная. Отчасти это нормальная реалистическая пьеса, но без Куклы и Мишки, которые периодически влезают со своими комментариями, её поставить нельзя. И вся история этого брака отчасти сказочна, и всё, что Маруся там говорит про их с Серёжей историю, довольно точно: никаких ссор из-за денег, вещей, жилья у них не было. (Были трудности, но не в них суть; были трагедии – в 1930-м Катерина Ивановна забеременела, вопреки предсказанию врачей, но потеряла ребёнка.) Сам он это время вспоминал так: «Я не сделал бы ни шагу, чтобы выгадать или завоевать. Не по благородству, а из честолюбия. И самолюбия. Из страха боли. И писал немного. Потому что жил. Всё имело смысл…»

Как Шварц сходил с ума во время её болезни летом 30-го – ясно из писем: «Котик мой! Когда я увидел в последний раз, в воскресенье, какой ты лежишь больной, отчаявшийся, обезумевший, одинокий, – на меня ужас напал. Как бы я тебе ни сочувствовал, как бы я за тебя ни мучился, – легче тебе не будет – вот в чём ужас. Я тебя очень люблю, родной мой, я никуда тебя больше не отпущу. Будь всегда со мной, Кисыч родной. Жизнь ни на что не похожа стала. Я из колеи выбился, что никаких сил нет. Если ты бы знала, какая без тебя пустота. Я за это время, что мы вместе, совсем разучился говорить и жить с людьми, которые приблизительно подходят. Ты до такой степени со мной, что все остальные раздражают, мешают, кажутся нелюдьми». И ему действительно ничего и никого не было нужно, когда она с ним. А вот всегда ли это взаимно – он никогда не понимал вполне, не верил до конца, и это совершенно в его духе. Писал же он, что и слава нужна ему только для одного: не чтобы чувствовать себя лучше других, а чтобы хотя бы не хуже.

Подробности их жизни, тоже, к сожалению, немногие, есть в очень хорошей книжке Евгения Беневича «Евгений Шварц. Хроника жизни». Но к какому типу она принадлежала, ясно и так. Маруся и Катерина Ивановна – они из тех женщин, которым всегда должно быть интересно. Их не интересует собственная правота и главенство, они вообще не заинтересованы в том, чтобы быть домашними тиранами (и Маленькая разбойница никогда не хочет быть атаманшей – плавали, знаем, эта работа делается у неё на глазах). В этом их главное преимущество, потому что Гаянэ, например, всегда настаивала на своём, а Кате это было совершенно не нужно. Им надо просто, чтобы всё время что-то происходило, и не ужасное, не унизительное, а увлекательное. В этом смысле сказочник – идеальный и даже единственно возможный муж для такой женщины. 

И Шварц старался, и во всех перипетиях она была с ним: чувство страха, кажется, было ей генетически не присуще, в принципе неведомо. Она лазила с ним на крыши тушить зажигалки. Она умудрялась шутить во время первой волны террора, поддерживая его. И только жуткой зимой 1953 года, когда люди буквально сходили с ума, не выдерживая, по слову Ахматовой, второго тура, – в их маленьком синем домике в Комарове, где они проводили большую часть года, стало неуютно, оба начали срываться. Об этом неохотно вспоминает Пантелеев, соавтор легендарной «Республики ШКИД», которую Шварц, кстати, редактировал в «Детгизе». Но он оговаривается: «А между тем он был вспыльчив, и очень вспыльчив. Впервые я узнал об этом, кажется, осенью или в начале зимы 1952 года, когда нервы у него (да и не только у него) были натянуты туже, чем позволяет природа».

Много чего тогда было страшней, чем позволяет природа. А Катя сохраняла великолепное легкомыслие, она ведь «ничего не боялась», и язычок у неё был злой, вспоминает тот же Пантелеев. Иногда сплетничать и ругаться лучше, чем бояться. Вообще быть женщиной, со всеми женскими привычками, страстями и страстишками, лучше, чем быть запуганным, вечно трясущимся куском студня, каковы были тогда очень многие мужчины; а Шварц никогда таким не был – не в последнюю очередь потому, что жил вот с такой женщиной.

«Не бойтесь! Жалейте друг друга. И будете счастливы! Это самая чистая правда, какая есть на земле!» 

Евгений Шварц. "Дракон"


В дневниках, а он записывал в дневник и воспоминания, готовясь к большой прозе и называя эти мемуары коротким издевательским «ме», есть намёк на некий нервный срыв, который случился у него в 1937–1938 годах. Олейников, с которым у него под конец сильно портились отношения, потому что демонизм, которым Олейников защищался от жизни, Шварца раздражал, спросил, как дела, имея в виду, вероятно, семейную ситуацию; Шварц в ответ сорвался: «Ничем не могу тебя порадовать, всё в порядке». 

Видимо, насмешливость Олейникова, действительно демоническая, стала его утомлять к тому времени; Шварц служил предметом насмешек (как и Каверин) именно потому, что стал идеальным семьянином. В этой среде принято было говорить о женщинах пренебрежительно, о лёгких победах говорить с презрением, о жёнах отзываться как о наседках, и даже Заболоцкий, который жену по-настоящему любил, охотно поддерживал разговоры о том, что женщины не могут любить цветы, потому что любят только полезное, а чистой красоты не ценят. 

Олейников тонко и не без удовольствия насмехался над ревностью Шварца, вспыхивавшей по любому поводу, и один такой болезненный припадок Шварц вспоминает: зимой (видимо, 1938 года), в лютый холод, под режущим ветром при таком же режущем, страшном солнце, – и он мчится домой, терзаемый жуткими подозрениями. Это где-то в Сестрорецке или около того. Шварц, видимо, не понимал тогда, поскольку в подобные эпохи люди не видят себя со стороны, как во время душевной болезни, что случилась с ним вещь объяснимая и даже распространённая: проекция Родины на семью. Почва из-под ног уходит, и кажется, что изменяет тебе не Родина, которую ты знаешь, с которой ты с рождения, – а жена. Это и в литературе описано, Искандер таким образом спасался от собственного припадка, описал его в «Морском скорпионе», когда кажется, что в твой мир вторглась чуждая сила и что эта сила – измена; грубо говоря, у тебя отнимают самое родное, и отнимают нагло, пользуясь правом сильного. Об этом же, скажем, «Берендеев лес» Нагибина и «Портрет жены художника», фильм по его мотивам, по великолепному сценарию Рязанцевой; и всегда кажется, что основания для ревности есть. А их нет. Так Пастернак чуть не сошёл с ума (и ненадолго, может быть, действительно сошёл) в 1935 году: он тогда начинает безумно ревновать Зинаиду Николаевну к её прошлому. Даже пишет ей из Парижа: «И сердце у меня обливается тоской и я плачу в сновидениях по ночам по той причине, что какая-то колдовская сила отнимает тебя у меня. Я не понимаю, почему это сделалось, и готовлюсь к самому страшному. Когда ты мне изменишь, я умру. Это совершится само собой, даже, может быть, без моего ведома. Это последнее, во что я верю: что Господь Бог, сделавший меня истинным (как мне тут вновь говорили) поэтом, совершит для меня эту милость и уберёт меня, когда ты меня обманешь». А уж тут-то для ревности не было никаких оснований; но ревность была, и безумие на её почве тоже было. Это какая-то попытка спрятаться от самого страшного, потому что, если ты вообще вдруг понимаешь, что не там родился, это более ужасное осознание, чем семейная измена. Чехов правильно всё написал: «Если тебе изменила жена – радуйся, что она изменила тебе, а не Отечеству».

И только война сняла этот невроз, разрядив – или, точней, загнав вглубь – предвоенную панику и все страхи террора. Нагрянуло нечто более ужасное и тотальное, чем террор, коснувшееся уже всех без исключения. А Шварц был так устроен, как и Пастернак, кстати, что, когда катастрофа случалась, он испытывал облегчение, почти радость. Можно не ждать, всё уже случилось! И во время блокады ему было не так страшно, как во время террора, потому что во время террора люди вокруг становились нелюдями, а во время блокады, наоборот, людьми. (Хотя всякое бывало, и людоедство было, но речь о тенденции.) Террор расчеловечивал, а война очеловечила. 

И никогда Катерина Ивановна не была такой деятельной, энергичной и сильной, как во время войны. Сначала они с мужем оба долго отказывались от эвакуации. И в этом было между ними полное согласие. Потом, когда 9 декабря 1941 года они на американском «Дугласе» всё-таки вылетели из окружённого города и в конце концов к Новому году оказались в Кирове, она налаживала мучительный эвакуационный быт (их ещё и обокрали в первую же ночь), и оба они пытались в обычной своей сказочной манере во всём найти плюсы: да, вся комната выморожена, лёд толстыми слоем нарос на стенах и на пороге, зато все щели этим льдом законопачены и не дует! 

Потом, в марте 1942 года, из Ленинграда по «Дороге жизни» вывезли семью Заболоцкого, который в это время уже четвёртый год как был в лагере на Дальнем Востоке и несколько раз спасся от неминуемой, казалось бы, смерти; Шварцы взяли Заболоцких – Катерину Васильевну, детей Наташу и Никиту – к себе, Никита заболел скарлатиной, и Шварц умудрился от него заразиться! Вот что значит быть детским писателем, говорил он гордо: скарлатина в сорок пять лет! И всё это время его Катя была сильна и неутомима: вечно болевшая в Ленинграде – не захворала ни разу, никогда ни на что не пожаловалась, ни на холод, ни на грязь; она была, кажется, единственным человеком, который полюбил его кировскую пьесу «Одна ночь» – в Москве её запретили, и даже режиссёру Театра комедии Акимову, всегдашнему другу и первому читателю Шварца, она показалась скучной. Между тем из всех его сказок эта реалистическая вроде бы вещь – самая сказочная.

 

3

Именно после встречи с Заболоцким – уже в 1955 году, в Москве, когда уже и книга у него вышла, и был он реабилитирован, и числился в классиках, хотя только среди подлинных знатоков поэзии, – Шварц начал догадываться, что жизнь кончена. Вот это очень странно: в 1958 году умерли Заболоцкий, Шварц, Зощенко – люди, которые перенесли террор и войну, а во время «оттепели» стали вдруг умирать от инфарктов. Это, вероятно, не потому, что они расслабились, а потому, что как раз в 1958 году «оттепель» временно закончилась (дело Пастернака оказалось тому порукой, да и после венгерского восстания 1956-го всё уже было понятно). Возобновилась она только в 1961-м, когда Хрущёву понадобился союз с интеллигенцией против номенклатуры; но уже в 1963 году он с интеллигенцией опять поссорился. А до этого Шварц уже не дожил.

schwartz.jpg
Евгений Шварц

Ничего странного, если вдуматься, нет, потому что двадцать лет чудом выживали – и не было времени задуматься. А тут задумались, и стали подниматься вопросы о смысле жизни; вот этого уже вынести было нельзя. И стало ясно, что выживать было незачем, потому что обещанное торжество добра происходит медленно и со скрипом, и если зло было абсолютное, то добро получилось половинчатое. И тогда Катерина Васильевна Заболоцкая ушла от Заболоцкого к Гроссману, хоть через год и вернулась; и Заболоцкий пережил её уход, а возращения не пережил.

А в 1955-м, во время встречи со Шварцем, он ему сказал: «Так-то оно так, но наша жизнь уже кончена». Вот это всё они и поняли во второй половине 50-х. В лютый мороз выживали, а в «оттепель» поняли, что не выжили.

И самое интересное, что почти все в это время переживают творческий взлёт – но вещи пишут трагические, как поздние стихи Заболоцкого; радости нет – есть трагедия, как в Нобелевской премии Пастернака. Шварц тоже пишет очень грустную вещь – «Обыкновенное чудо», но пишет её именно о жене – она и Принцесса (это Катя в молодости), и жена Волшебника. Получается, что только эта любовь и спасительна, что только она и позволяла ему спастись; она и есть самое главное. Это самая печальная шварцевская пьеса, четвёртый акт вообще невозможно смотреть без слёз, я со всех спектаклей выходил зарёванный. Потому что – ну вот как это даже перечитывать спокойно? «Ну вот и хорошо. У меня теперь есть тайна, которую я не могла поведать даже самым близким людям. Только вам. Вот она: я люблю вас. Да, да! Правда, правда! Так люблю, что всё прощу вам. Вам всё можно. Вы хотите превратиться в медведя – хорошо. Пусть. Только не уходите. Я не могу больше пропадать тут одна. Почему вы так давно не приходили? Нет, нет, не отвечайте мне, не надо, я не спрашиваю. Если вы не приходили, значит, не могли. Я не упрекаю вас – видите, какая я стала смирная. Только не оставляйте меня». Я уверен, он сам плакал, когда сочинял.

Но чтобы так любить и так спасаться, нужен был такой человек, как Катя, которая ничего не боялась, кроме скуки. И когда Шварц умирал 15 января 1958 года, его последние слова были к ней: «Катя, спаси меня».

Она спасла что могла: издала большой том его пьес, где впервые напечатала запрещённого «Дракона». И отравилась нембуталом в 1963 году. Как-то странно предсказан этот нембутал, самое популярное тогдашнее снотворное, а в сущности, единственное, – в стихотворении, которое на смерть Шварца написал Борис Эйхенбаум (в полусне, как сам он записал, в ночь с 11 на 12 апреля 1958 года):

Синий домик в Комарове

Навсегда закрыт,

А хозяин в тёмном гробе

Наглухо зарыт.

И прозрачная, как льдинка,

Прислонивши лоб к стеклу,

Катя призрачно и дико

В городскую смотрит мглу.

Но хозяина не видно:

Был, писал – и нет!

Помню я Гуммолосары

(Катя там жила!);

Был я молод – нынче старый:

Память ожила.

Помню я… но вспоминать ли?

Разве можно вспомнить жизнь?

Вряд ли жил я – жил я вряд ли,

Вот теперь – теперь я жив!

То есть: ем, пишу, читаю...

Только вот задумчив стал –

И, ложась в постель, глотаю

Нам-бу-тал!

Страшно стало в мире без Шварца, и Пантелеев, любивший его едва ли не больше всех друзей, написал в конце мемуарного очерка: «И всё это обрывается, всё это – мираж. Его нет. Впереди только белый снег и чёрные деревья».

Примерно в таком мире мы сейчас и живём, и довольно давно. Страшнее всего, что в страшной сказке, какой был русский (советский) ХХ век, были и Драконы, и Ланцелоты; и Шварц, и Катерина Ивановна, и сказочник, и разбойница, и беспримесное зло, и такое вот абсолютное добро. Самое чистое вещество из всей литературы этого века.

А сейчас как-то совсем уже ничего, белый снег и чёрные деревья; и самое ужасное – кажется даже, что они не белые и чёрные, а какого-то одного цвета.

фото: AP PHOTO/EAST NEWS; VOSTOCK PHOTO; FOTODOM; Леонид Дуппов/МИА "Россия сегодня"

Похожие публикации

  • Отец эротики
    Отец эротики
    Художника Обри Бердслея современники считали возмутителем спокойствия. Его рисунки запрещали, обвиняли в непристойности. Как получилось, что тихий книжный иллюстратор и библиофил стал отцом современной эротики?
  • Не родись Гримальди
    Не родись Гримальди
    Гримальди – правящая династия Монако существует уже семь веков. Пережив вместе со всей Европой Средние века, когда нормой считалось вооруженное нападение на соседей, перевалив за беспощадную к аристократам Французскую революцию, династия выжила и сумела устроить у себя маленький рай с птичками и без налогов, причем на голой, неплодородной, лишенной благ скале. Монако – страна, у которой главным ресурсом является ее имидж. Как же им это удалось?
Netrebko.jpg

redmond.gif


livelib.png