Радио "Стори FM"
Девушка по кличке Феномен

Девушка по кличке Феномен

Автор: Дмитрий Быков

История Горького и Андреевой – пример чего-то большего и по-своему более трогательного, чем любовь.Тут перед нами братство нелюдей – двух нечеловеческих существ, которые внешне мало чем отличаются от обыкновенных, но устроены совершенно иначе. И вот они знают это друг о друге, и только это их сближает, – но этого достаточно, как иногда общей болезни или общего таланта бывает достаточно для полноценного романа

-1-

Максим Горький и его вторая (гражданская, никогда официально не зарегистрированная) жена Мария Андреева были представителями русского модерна, и притом едва ли не самыми знаменитыми. А человек модерна – это совсем не то, что мы с вами. Они были представителями новой людской породы, теми сверхчеловеками, которых ждал и интуитивно почувствовал Ницше; то, что пытались выдать за сверхчеловека фашисты, нацисты и прочие сверхнедочеловеки, было на самом деле жалким суррогатом, обывательской потугой на величие. Животные, вообразившие себя хозяевами фермы. А от сверхчеловека в его подлинном значении очень мало что осталось: почуяв новую эволюционную ступень, человечество интуитивно кинулось от неё защищаться, оно развязало две мировые войны (по сути – одну тридцатилетнюю) и кинуло в топку этих войн новое поколение. Других причин у этих войн не было – потому что экономические противоречия есть всегда, а бессмысленные, страшные по своей иррациональной кровавости бойни развязываются только при попытке человечества прыгнуть выше головы. От модерна вообще очень мало что осталось: несколько текстов (всё-таки ещё носящих на себе слишком явный отпечаток человеческого), воспоминания и неудавшийся советский проект, который потом ещё долго издыхал.

Черты человека модерна видятся нам смутно, и мы их наметим здесь весьма приблизительно. Это, во-первых, совершенно новый мозг: гигантская память («Память, слава Богу, лошадиная», – говорил со злобным восхищением дедушка Горького), нечеловеческая работоспособность, умение считать комбинации. Проще говоря, люди модерна очень умны, но их ум, пожалуй, слишком машинный, чересчур рациональный. Творчество их тоже своеобразно и рассчитано прежде всего на таких, как они. Особенности повествования у модернистов мы рассмотрим ниже, когда разговор дойдёт до литературы; что до актёрской игры, судить об игре Андреевой нам приходится по обмолвкам современников, которые не так много о ней написали. Они были словно в шоке от неё, и это понятно: в человеческих терминах такое не интерпретируется. Все сходятся на том, что перед ними было существо неземное, но всегда ли это хорошо – вопрос.

Далее, люди модерна безэмоциональны в обычном смысле, то есть они сторонятся навязанных эмоций – отчаяния, стыда, фарисейского почтения к страданию; при виде чужого счастья или горя они не испытывают ни ужаса, ни зависти, с эмпатией у них вообще очень худо. И она, собственно, не нужна им. У них другие способы взаимодействия с миром, а эмоции – своего рода возвратные токи, побочные эффекты. Они только мешают делу. Для восприятия модернистского искусства эмоции тоже не особенно нужны. Что, Базаров глух к прекрасному? Нет, просто он видит прекрасное в другом: в соразмерности всех частей организма лягушки, в собственном великолепном интеллекте… Человек модерна беспрерывно удивляется себе, это и есть главная тема его искусства. Так удивляется себе «Посторонний» Камю, бессильный понять, почему это он всем и всему посторонний. Это он Горького мало читал, потому что абсурдность человеческого существования, эмоций и стремлений именно у русских модернистов выскочила на первый план, а там уж подключились французы со своей «Тошнотой». Их ещё тошнило, а нас тут уже вырвало.

Человек модерна всё подвергает анализу, как Фрейд, основа учения которого – именно в психоанализе, в попытке вытащить на свет бессознательное, а не в эротизации всего и вся. Эрос и Танатос вообще дело десятое, а вот рациональный подход к собственной психике, прустовское дотягивание всего «до светлого поля моего сознания» – это и есть основа модерна. Совершенная нетерпимость к мистике. Всё объяснимо, и это естественная позиция для того, кто сам хочет стать Богом: на мистику и непознаваемое может кивать верующий, а Бог обязан знать, как всё устроено. Он мастер в мастерской, ваятель, зиждитель. И рождён он не для того, чтобы чувства испытывать, а чтобы дело делать.

Вот оно, это-то и есть главное: человек модерна живёт, чтобы работать, а не наоборот. Для него на первом месте дело, причём скорее в количественном измерении. Всё для работы, ничто для рекреации. Процесс скучного повседневного труда модернист ненавидит, бессмысленная механическая работа его бесит, его интересуют открытия, свершения, подвиги. И жизнь должна быть устроена так, чтобы бесконечному познанию и творчеству ничто не мешало: мешает – побоку! К людям, просто к людям, такие модернисты настроены даже не агрессивно, а просто игнорируют всё человеческое, как мусор.

Таким был Ленин – фактически инициатор этого брака, посажённый отец, если бы у модернистов бывали посажённые отцы.

-2-

andreeva1.JPG
Мария Андреева

Равенство их изумительно. Разница в возрасте была четыре месяца: он – в марте, она – в июле 1868 года. Детство у обоих было тяжёлое, хотя и по-разному, и оба всю жизнь демонстрировали качества, ровно противоположные тем, которые в них пытались воспитать. Думаю, корень собственной её кажущейся безэмоциональности кроется в таком эпизоде: «Думая развить во мне доброту, когда мне было четыре года, он (отец. – Прим. авт.) читал со мною сказки Андерсена, и, когда я при трогательной истории об умершей птичке, которой забыли поставить воды в клетку, горько плакала, он радовался. Боюсь, что эти истории больше развивали излишнюю чувствительность и нервозность вместо доброты». 

Семья вообще была театральная, не только по профессиональной принадлежности, но и по атмосфере беспрерывного, иногда весьма артистичного притворства. Отец – главный режиссёр Александринки Юрковский. Как она выглядела в отрочестве – всякий может увидеть по иллюстрации Репина к «Каменному гостю», он с неё рисовал Донну Анну. Замуж она вышла в 18 лет за крупного железнодорожного чиновника Андрея Желябужского, старше неё вдвое. Её свободы он никак не стеснял, практиковались романы с обеих сторон и вообще свобода в истинно модернистском духе. Тут любопытно было бы параллельно излагать биографию Горького: семья его была хоть и далеко не нищая, но от культуры предельно далёкая, и, как справедливо замечал Чуковский, все там только и делали, что изобретательно мучили друг друга. 

Горький с 12 лет жил «в людях», то есть много работал и потом много странствовал; в 18 лет – ровно когда Андреева вышла замуж – пытался покончить с собой на почве глубокого несовершенства мира; после этого опыта считал самоубийство смешной и постыдной капитуляцией. Истинное своё призвание оба нащупали поздно: он – в 1892 году, напечатав на Кавказе первый свой рассказ «Макар Чудра», она – в 1894-м, когда впервые вышла на сцену со Станиславским в пьесе Островского «Светит, но не греет». Собственно, она и в 1886-м, сразу после замужества, когда муж работал на Кавказе, играла в Тифлисском театре, но всё это было дилетантство. Именно там, по имени мужа, взяла она псевдоним Андреева. Желябужская – это очень уж длинно. Ну-с, а будущий гражданский муж взял себе псевдоним Горький – не потому, что жизнь у него горькая была, как объясняли в советской школе, а потому, что он намеревался говорить читателю вещи неприятные. 

То, что Андреева и Горький оба были в действительности не Андреева и не Горький, многое в них проясняет; и в самом деле оба всю жизнь проходили в масках, но что было под этими масками – едва ли сознавали они сами.

gorkiy.jpg
Максим Горький

Обоим сопутствовал быстрый успех. Андреевой – в модном театре, в котором она участвовала ещё со времён Московского театрального кружка, дававшего спектакли на крошечной сцене охотничьего клуба. Горькому – в издательстве Дороватовского и Чарушникова, где в 1898 году вышли два тома его «Очерков и рассказов» – и беспрерывно допечатывались; по тиражам он скоро догнал Толстого и перегнал Чехова. Отношение к нему в литературе было двоякое – одни негодовали по поводу «красивого цинизма», как заклеймил его метод Михаил Меньшиков, другие восхищались молодым писателем из народа, который принёс с собой новую правду об этом самом народе. Выходцев из гущи в литературе было мало, и потому приходилось верить всему, что они говорили: правды о народе не знал никто, а сам народ молчал. 

Очень немногие догадывались, что Горькому вообще не очень нравятся люди, а социальные условия – это уж так, вторичное; он собирался переучредить человека в целом, пустить его на переплавку, и людьми будущего казались ему только босяки, которые уже сейчас отвергли этот неправильный мир и выпали из него (не на дно, а в иное измерение). Свой скепсис относительно человека он умело прятал, вообще умел нравиться, очаровал поначалу Толстого, который прямо писал, что полюбил его, и даже Чехову показался милым простолюдином, подающим надежды. 

Оба довольно быстро его раскусили: Чехов заметил грубость его души, плохое отношение к домашним, Толстому же он вообще показался инопланетянином: «У него душа соглядатая, он пришёл откуда-то в чужую ему Ханаанскую землю, ко всему присматривается, всё замечает и обо всём доносит какому-то своему богу. А бог у него – урод, вроде лешего или водяного деревенских баб». Но Горького полюбил массовый читатель, только что народившийся с ростом грамотности: Горький рассказывал интересно, а главное – про то, что этого читателя окружало. Проститутки, конечно, больше любят почитать про графов и баронов, а пролетарии – про аристократические страсти; но Горький, в сущности, эти самые страсти им и давал – только погружал их в босяцкую или мещанскую среду. Прочитайте хоть «Мальву». Так что писатель он самый что ни на есть массовый, за эти-то страсти-мордасти его и любили. Сложнее с Андреевой. За что так полюбили её? Почему она породила настоящий культ? Почему даже после брака с Чеховым Книппер не могла затмить её?

Вспоминают её голос, звонкий, как лесной ручей (критика тех времён вообще очень напыщенная), рыжие – светло-каштановые – волосы (любопытно, что они оба с Горьким были рыжие), огромные глаза, в которых как бы вся чистота и в то же время весь опыт… такое очарование порока, чрезвычайно тогда модное… Похожих портретов мало, то есть мало таких, по которым можно бы понять, что это было такое. Репин оставил отличный портрет Андреевой (1905), и вот там безжалостно изображена она настоящая. Она позирует с видом картинно-задумчивым, но видно, что она капризна, своевольна и очень себе на уме. Ей на этой картине 37, на вид едва ли 25 – она вообще всегда выглядела младше своих лет, и можно, пожалуй, понять, что в ней находили. Станиславский, увидев её и прослушав, сказал: наконец у нас есть готическая актриса! Что он имел в виду – никто не понял, и она тоже, но мы-то понимаем. Да, она готическая актриса, на Ибсена, на Стриндберга; актриса прерафаэлитской внешности, прекрасна, как ангел небесный, как дэ-эмон, коварна и зла. Женщина, которая выглядит невинной, но знает многое; классическая героиня р-роковой любовной драмы начала столетия. Готика – это представление, что мир лежит во зле; и Станиславский в ней ох как не ошибся.

И вот интересно, оба они с Горьким одновременно вышли из моды. Женщину роковую, порочную, вечно юную, ненасытную и неутомимую, расчётливую и обольстительную, как сама жизнь, вытеснил другой типаж, который мы и знаем как женщину Серебряного века: вечно печальная, одухотворённая, меланхоличная – сперва Черубина, потом Ахматова. Горький тоже быстро вышел из моды – начался упадок, декаданс, революционность надоела сначала читателю, потом и писателю, весьма чуткому к требованиям публики и сильно зависевшему от неё. Таковы все заложники раннего успеха – они постоянно оглядываются на мнения публики, как на барометр. Но симптоматично, что оба они были актёрами во всём, постоянно позировали, друг перед другом в том числе.

Впрочем, до этого перелома в их биографиях – когда реакция простёрлась над Россией и оборвала их триумфальные карьеры, – было ещё десять лет. А познакомились они в 1900 году, когда МХТ поехал в Крым, в Севастополь, показывать Чехову «Чайку»; все четверо – Чехов, МХТ, Андреева и Горький – были на пике славы.

-3-

Она этот момент описала подробно и беспристрастно: весна 1900 года, жара, она играет Гедду Габлер, любит пьесу и роль, за кулисы приходят Чехов и Горький, показавшийся ей сразу очень высоким. Горький от смущения басит, чертыхается: «Чёрт знает, как это великолепно!» – и вдруг она видит его ярко-голубые глаза (ядовито, купоросно-голубые – писал ядовито-купоросный Бунин), замечает сконфуженную улыбку, и сразу он кажется ей ужасно милым. Таким, как ей и представлялось по прозе: сердечным. (Вот уж странно было составить о его прозе такое представление! Но он умел производить такое впечатление на неофитов: казалось, что ему жаль людей, брезгливость вообще легко принять за жалость.) А дальше они стали встречаться чаще и чаще, и Горький её совершенно очаровал, поскольку – в этом нет никакой тайны – женщины любят опытных, умелых рассказчиков. Рассказывал он первоклассно. Любят они вообще-то тех, кто умеет слушать, и слушать – и запоминать – умел он тоже бесподобно; но, конечно, его сценки, рассказы о странствиях, бесконечно повторявшиеся и почти не варьировавшиеся устные новеллы из богатого опыта странствий – всё это действовало неотразимо. 

andreeva.JPG
Андреева в роли Раутенделейн, постановка "Потонувший колокол"

В известном смысле, конечно, «она его за муки полюбила»; но и за славу, и за то, что за ним всюду ходили толпы, и за то, что его обожали курсистки, студентки и молодая интеллигенция. В рассказе о начале их отношений, скуповатом и избирательном, она совершенно умалчивает о двух обстоятельствах: во-первых, к моменту их знакомства у неё был в разгаре роман с Саввой Морозовым, а во-вторых – ещё более бурный роман с марксизмом. До вступления в партию было ещё далеко, но феноменальная её способность добывать деньги, впоследствии обеспечившая ей партийную кличку, была уже известна.

И тут, значит, произошло роковое: Горький стал работать для Художественного театра, написал сначала «Мещан», потом «На дне» и стал бывать в театре регулярно и там увидел Морозова. Познакомился (за четыре года до того он его приметил на Нижегородской ярмарке, но – издали). Сам Горький вспоминает так: «Я встретил Савву Морозова за кулисами Художественного театра, театр спешно готовился открыть сезон в новом помещении, в Камергерском переулке. Стоя на сцене с рулеткой в руках, в сюртуке, выпачканном известью, Морозов, пиная ногой какую-то раму, досадно говорил столярам: «Разве это работа?» Меня познакомили с ним, и я обратился к нему с просьбой дать мне ситцу на тысячу детей – я устраивал в Нижегородском манеже ёлку для ребятишек окраин города. «Сделаем! – охотно отозвался Савва. – Четыре тысячи аршин довольно? А сластей надо? Можно и сластей дать. Обедали? Я с утра ничего не ел. Хотите со мною? Через десять минут». Глаза его блестели весело, ласково, крепкое тело перекатывалось по сцене легко, непрерывно звучал командующий голос, не теряясь в гулкой суете работы, в хаосе стука топоров, в криках рабочих. Быстрота чётких движений этого человека говорила о его энергии, о здоровье».

Ну, не столько об энергии либо здоровье, сколько о невротичности; но Горький видел то, что хотел видеть. Черт вырождения и зарождающегося безумия он в Морозове не замечает или принципиально их игнорирует. Морозовой тоже запомнилось это время: «Это было во временном помещении, взятом для весенних репетиций, – в театре был ремонт. Помню, за большим столом сидели Немирович, Станиславский, Морозов, Алексей Максимович, Шаляпин, рядом с ним, почти обняв его, Пятницкий». Горький пришёл читать «На дне», сам разрыдался при чтении. После громового успеха постановки (Андреева играла Наташу) она, по собственным воспоминаниям, впервые прилюдно крепко обняла и поцеловала автора. Неприлюдно, стало быть, это не раз уже бывало.

Она о многом умалчивает, в мемуарах это оговорено странной фразой: «До тех пор мне в голову не приходило вглядеться в людей не своего круга и жизни, помимо той её стороны, о которой, к сожалению, я лишена возможности писать правдиво и откровенно и которой поэтому не касаюсь вовсе, – я говорю, конечно, о так называемой подпольной стороне». Эта тёмная оговорка сопровождается комментарием: из каких-то опасений она боялась рассказать о революционном подполье. Не очень понятно, чего было бояться в 50-е, когда это писалось. Вероятно, речь идёт о другом – о том, как расходуются добываемые ею деньги (в частности, средства, активно вытягиваемые из Морозова). Больше того, весь 1903 год вся большевистская к тому времени партия существовала исключительно на деньги от немецких (только!) постановок «На дне». Это позволяет составить представление об истинных доходах Горького, о том, как он ими распоряжался, – и о том, зачем Андреевой надо было непременно его к себе привязать. 

Горький стал для большевиков источником дохода, а вовсе не славы (его участие в делах партии никак не афишировалось). Зачем ему были большевики – вопрос иной. Проще всего сказать, что он страстно влюбился в Андрееву и не мог ей отказать, но это скорей о Морозове. Способность Горького вообще страстно влюбляться – под большим вопросом: человек он был холодный, несколько женофобный, как все ницшеанцы, и если переживал пароксизмы страсти, то страсти самой простой, физиологической. Ему нужен был товарищ, помощник, любовница, эффектная спутница – в способности женщин к душевному соучастию в собственном творчестве он относился с недоверием, думаю, с тех самых пор, как его первая гражданская жена Ольга Каминская заснула во время чтения «Старухи Изергиль». Надо быть действительно несколько извергиль, чтобы ночью, только что закончив рассказ, читать его спешно разбуженной женщине; но он считал эту вещь самым стройным своим сочинением! Она не оценила; и вообще он мало верил в их любовь к прекрасному. 

Женщина у Горького – почти всегда самка, никогда не божество; найти у него обаятельный женский образ почти невозможно – Ниловна, например, совершенно картонная. Так что с его стороны тут тоже был расчёт – для всякого молодого драматурга роман с актрисой перспективен и способствует славе. Это его несколько даже приближало к Чехову. Но главное – было у него чутьё на всякую новизну, на успех, на перспективность, и Ленина он с этой стороны оценил рано. Ленин был то, что надо. Видно было, что у него получится (иное дело, когда получилось, Горький был уже не тот – и с Лениным на некоторое время рассорился; но ненадолго). Так что Андреева была как бы привет из будущего, и он поверил в неё. Так строились эти отношения двух сверхчеловеков, у которых на первом месте всегда интересы дела, в том числе карьеры, а прочее так, приятные побочные эффекты. (Вот интересно, Андреева оставила детей мужу и виделась с ними очень редко. Изумительная холодность! Материнство, кажется, последнее, что может женщину удержать или растрогать, но она словно вовсе не слышит этого зова и с детьми общается эпизодически, и этой холодности нельзя скрыть, скажем, на их совместной – с сыном Юрой и всё ещё гражданским мужем Горьким – фотографии.)

na_dne.jpg
Книппер-Чехова в спектакле "На дне"
Андреева и Горький несколько опьянели от первых успехов, и, хотя было им уже по 35 лет, иммунитета к славе у них не было; они решили взять власть в МХТ. Тут было не только соперничество Андреевой с Книппер, от которого театру было только хуже; тут было и соперничество Морозова со Станиславским. Чехов писал, что деньги-то он пусть даёт, но хозяйничать в театре ему нельзя: он купец и вкусы у него купеческие. Вкусы у него, положим, были довольно широкие, но у него была явная фаворитка – Андреева, и он не только покровительствовал ей, но и требования к репертуару выстраивал так, чтобы она блистала; больше того, хотя Станиславский понятия не имел об истинной роли Андреевой в большевистской партии, и он, и Немирович бесились от «горьковиады», то есть от политизации театра. Да, признавал Немирович, билеты на «Дно» рвут из рук, но при всей коммерческой успешности «горьковиады», успешности конъюнктурной, не художественной, театру она вредит. И тут возник уже не просто треугольник, а губительная, дикая конструкция: с одной стороны, Горький и Андреева, которых поддерживает Морозов, рыцарски влюблённый в Андрееву и исполняющий все её капризы, с другой – основатели театра и лучшие его артисты. Конфликт этот привёл к тому, что Морозов охладел к МХТ и фактически отошёл от дел.

Андреева настолько верила в собственный театр, который подарит ей главный меценат, что в 1904 году ушла из МХТ, в довольно грубой форме распрощавшись со Станиславским: «Я перестала уважать дело Художественного театра, я стала считать его обыкновенным, немного лучше поставленным театром, единственное преимущество которого – почти гениальный, оригинальный режиссёр. Я не скрывала этого, я об этом говорила громко. Вы испугались такого моего разочарования? Постарались вернуть моё уважение? Я не считаю, что изменяю своему богу, мой бог в моей душе жив, но я не хочу обманывать, я не хочу быть брамином и показывать, что служу моему богу в его храме, когда сознаю, что служу идолу в капище, только лучше и красивее с виду. Внутри него – пусто. Я верю в ваш талант. Человеку – я вам не верю. Вы не тот, что были».

Андреева не просто раскалывала труппу, перетянув на свою сторону главного спонсора и перспективного драматурга; весьма возможно, что она действительно верила в необходимость нового, радикально политизированного театра и раскалывала МХТ не только из личного тщеславия. Но в этом расколе она не брезговала никакими средствами, она пыталась Качалова, лучшего артиста труппы, увлечь за собой и поссорить со Станиславским! Качалов отвечал: «Как ни велика надо мной власть Станиславского, я почувствовал, что не в ней одной дело, что я легко мог бы не подчиниться ей, перешагнуть через неё, если бы… И вот в этом «если бы» вся штука – если бы во мне не заговорили, совсем неожиданно, благородные чувства – я не шучу, Марья Фёдоровна, – именно благородные чувства, какие редко, может быть раз в жизни, вдруг заговорят в человеке».

Её поведение было вот именно что неблагородно. Но она уже чувствовала себя хозяйкой положения, гражданская жена самого известного писателя в России и трагическая любовь самого богатого российского предпринимателя. Что именно было причиной симпатии этих двух, бесспорно, весьма незаурядных персонажей? Видимо, по-настоящему неотразимо бывает именно это сочетание, уже нами упомянутое: хрупкость на грани виктимности – и ледяной, острый, циничный ум, столь редкий в те времена, причём не только в женщине. В 1904 году – никогда более – Андреева была главной женщиной в России. За неё боролись – и рыцарственно ей служили – главный писатель и главный богач. В этом треугольнике, правда, есть ещё один неявный участник – будущее; и будущее, казалось, принадлежит ей и таким, как она.

В 1905 году случился облом, последствия которого Россия расхлёбывает и посейчас.

-4-

Никакой революции в 17-м, конечно, не было – просто рухнула власть (и потому Горький эту революцию не приветствовал, а напротив – резко осудил, отрёкся). Рухнула без всякого участия революционеров, деморализованных и разогнанных, под собственной тяжестью. Русскую революцию могли сделать люди 1905 года – те самые модернисты, знаменем и вождём которых был Горький. О качестве этого знамени можно спорить, но силы, за ним стоявшие, были несомненно лучше, интереснее людей 17-го. Горький всю жизнь оплакивал последствия 1905 года, той раздавленной, несостоявшейся революции. Реакция сломала его, и он много писал о том, как лучшие люди России спились и скурвились в годы столыпинщины. В 1905 году у новой России был шанс, Горький и Андреева были главными лицами этой новой России. Думаю, это чувство избранности заменяло им любовь.

9 января Горький считал началом русской революции, стоял очень близко к главным участникам её – достаточно сказать, что Гапон в ночь на 10 января у него ночевал, – и жене своей, фактически уже бывшей, Екатерине Пешковой, впоследствии основательнице российского Красного Креста, писал так: «Послезавтра, т.е. 11-го, я должен буду съездить в Ригу – опасно больна мой друг М[ария] Ф[ёдоровна] – перитонит. Это грозит смертью, как телеграфируют доктор и Савва. Но теперь все личные горести и неудачи не могут уже иметь значения, ибо мы живём во дни пробуждения России».

Вот такая любовь. Одной жене писать про другую… и про то, что жизнь этой другой уже не имеет значения… Поистине он был человеком страшно холодной души, но это не личная его холодность, а такая порода. К Андреевой в Ригу он всё же поехал, там был арестован и препровождён в Петербург, месяц пробыл в Петропавловской крепости, написал там «Детей солнца», под давлением общественности был отпущен и вынужден немедленно из Петербурга уехать.

savva.jpg
Савва Морозов

Савва Морозов модернистом не был при всей своей тяге к модернизации производства и обновлению своих знаменитых фабрик. Он не мог бросить жену и открыто зажить с Андреевой, не мог и легко, по-горьковски относиться к любовным поражениям (Горький потому и не знал их, что – видно было – не придаёт этой стороне жизни большого значения; женщины такого не прощают и впиваются мёртвой хваткой). Савва Морозов в мае 1905 года застрелился в Каннах, предварительно обведя на груди контуры сердца. Зачем он это сделал – то ли чтобы показать истинную причину смерти, то ли чтобы наверняка не промахнуться, – никто не знает. Да и непонятно, застрелился ли он вообще. На эту тему столько всего написано, снято и наврано, что разобраться решительно невозможно. Подозревают большевиков, черносотенцев, царскую охранку – словом, всех, как всегда: гибель яркого человека в России почему-то всем выгодна – вероятно, чтобы удобней было сваливать друг на друга. 

Поводов для самоубийства у него хватало и помимо любовной неудачи, и кажется, что некая душевная болезнь у него в самом деле наличествовала. Это Горькому легко было стать новым человеком, отторгать практически нечего, кроме своих цепей; а у Морозова было одно из крупнейших российских состояний, консервативная семья и громкое имя. Весьма возможно, что он, едва ли не самый быстроумный человек в тогдашней России, примерно понимал, на что жертвовал, и не питал иллюзий насчёт России будущего. Когда душу твою раздирают такие противоречия, застрелишься и без всякой несчастной любви. Есть упорный слух, что застрелиться ему помогли, что расследование в Каннах велось спустя рукава, что он получал перед смертью (рассказывал Горькому) письма с угрозами… У Горького в «Караморе», самом автобиографическом его рассказе, о чём ниже, есть сцена насильственного самоубийства, где героя заставляют повеситься, написав предварительно записку, идентичную морозовской: «В смерти моей прошу никого не винить». Может, это он так проговорился – и что-то знал? Знал он многое. Жене, Екатерине Пешковой, он пишет: «В этой смерти есть нечто таинственное. В первых числах мая были известия, что Савва чувствует себя лучше, и все наиболее важные дела в Москве были отложены до его возвращения, которое ожидалось в конце мая. Вместо этого газетное сообщение о смерти. Умер он ещё 13-го, как это точно известно теперь, а в Москву дали знать только 15-го. Мне почему-то думается, что он застрелился. Есть что-то тёмное в этой истории».

Но Андреева не слишком мучилась совестью. Во всяком случае, мы ничего об этом не знаем – ни в переписке, ни в мемуарах следов отчаяния по этому поводу нет. «Нервы расстроены», – пишет она Станиславскому. Она явно не считала свою любовь к Горькому (любовь ли?) причиной этой драмы. Её гораздо больше тяготило то, что со смертью Морозова стала неактуальна мечта о собственном театре. И в середине 1905 года она принимает прагматическое решение: возвращается в МХТ, из которого так нехорошо уходила. Возвращается смиренно, но с достоинством: «1. Если не случится никакой катастрофы со мной или моей семьёй, я служу с 15 июня в Художественном театре. 2. О жалованье считаю лишним говорить с Художественным театром. 3. К началу репетиций 1 августа приеду. 4. Относительно старых моих ролей считаю справедливым, чтобы их играли те, кто меня в них замещал в моё отсутствие. Никаких претензий на них не имею. А если Художественному театру будет нужно, чтоб я их играла, – буду играть».

Возвращение это, однако, оказалось недолгим, потому что кульминация революции близилась, а после этой кульминации – и разгрома Московского восстания, к каковому восстанию Горький был причастен непосредственно. Им пришлось бежать: она не могла его оставить. Комиссаржевская звала её в свой театр, работать там – с Мейерхольдом! – была давняя её мечта, но в январе 1906 года Горькому пришлось уехать в Гельсингфорс. Партия решила, что рисковать им невозможно. «Нам в России не жить», – пишет Андреева подруге, и начинается их эмигрантская одиссея.

«Андреева - фея,то злая, как пойманный зверёк, то воздушная, как сказочная грёза» 

Критик Сергей Глаголь


Это странное время. С одной стороны, Андреева в это время ведёт себя достойно, хотя обязанностей у неё много, от хозяйственных до секретарских, и жизнь Горького, полную разъездов, издательских и литературных забот, она устраивает отлично. С другой – это время всеобщей депрессии, не подавленности даже, а раздавленности. Хочется спросить: а чего они ждали? Что самодержавие пойдёт на компромиссы, переговоры, что реален манифест, что будет свобода слова, собраний, партий? Что это всё вообще совместимо с «вертикалью власти»? Но когда люди сравнительно молоды и опьянены тем, как у них всё получается, и им кажется, что за ними будущее… и не в такое поверишь! Нет, тут не любовь, конечно, тут общее упоение молодостью, красотой, славой, успехом, деньгами тоже, но с самоубийства Морозова начался долгий и угрюмый разгром российского будущего. 

Люди модерна всем хороши, но, увы, периодов застоя они не переносят. Работать и бороться умеют как никто, а капитулировать и пережидать не могут совершенно. Партия командировала Андрееву и Горького в Штаты, на сбор денег для новой русской революции, которая казалась близкой. Эта поездка, во время которой и был написан печально знаменитый роман «Мать», оказалась катастрофическим неуспехом, хотя и сблизила их до известной степени. Но вот какой любопытный парадокс: неудачи сближают людей традиционных, «человечных». Для людей модерна они постыдны, ибо честолюбие прежде всего; думаю, первая настоящая трещина пробежала между ними в Штатах. Потому что Берберова, например, полюбила Ходасевича, когда он ненадолго стал первым поэтом России, – и разлюбила в эмиграции. Я, говорила она, любила победителей; теперь, впрочем, никого не люблю. Вот и Андреева – любила победителей, тех, за кем будущее; а в эмиграции они были лузерами. Ни он, ни она лузеров не любили.

Вышло так: в Штаты их отправили в сопровождении большевика Николая Буренина. Встречали поначалу очень мило, Горький и «его очаровательная жена» производили на всех прекрасное впечатление. Но тут кто-то – меньшевики? эсеры? агенты охранки? – сообщил прессе, что Горький с Андреевой не венчаны. Их тут же оскандалили в прессе, выгнали из гостиницы, то есть буквально выставили, после возвращения со встречи с американскими пролетариями они обнаружили в лобби свои чемоданы, из которых торчали наспех впихнутые туда андреевские платья; травля в пуританской местной прессе перешла в прямое улюлюканье – и тут спасение пришло с неожиданной стороны. Америка не только пуританская, но ещё и чрезвычайно индивидуалистическая страна, там поощряется противостояние коллективной травле, и вдруг им пришло письмо от богатой землевладелицы Престонии Мартин, пригласившей их пожить в своём имении «Летний ручей» в Вермонте.

Я там был, кстати. Меня однажды позвали преподавать в летнюю школу в Мидлбери, так это оттуда недалеко. Никакого музея нет, но кое-что от усадьбы осталось, и двухэтажный дом, на втором этаже которого Горький писал «Мать», любуясь знаменитыми местными закатами, тоже цел. Меня туда водили студенты, лунной ночью, когда кругом серебрился туман; я взвыл от ужаса и потребовал немедленно вернуться в кампус. Надо быть в самом деле очень упёртым революционером, чтобы среди таких пейзажей писать первое произведение социалистического реализма, с несимпатичным Власовым и нереальным Находкой. Но вот он писал, а Андреева создавала уют, и в доме Престонии в это время господствовала истинно русская атмосфера триумфа и поражения, семейной идиллии на фоне гротеска.

Главный перелом в биографии Горького совершился там и тогда. Америка дана нам как идеальный образ чужбины – уехать, чтобы разобраться в себе. Боюсь, что обнаружил он там в себе не то чтобы пустоту, но скорее абсолютную необходимость Бога; сам он написал: «Да! Для пустой души необходим груз веры. Ночью все кошки серы, женщины все хороши». Это попало потом в «Жизнь Клима Самгина» в качестве модных куплетов, своего рода рефрена эпохи; и действительно, тогда, в припадке общенациональной депрессии, ударились кто во что горазд. Кто-то в бешеную, оргиастическую эротику, кто-то в сектантство, прямое, буквальное, хлыстовское, кто-то в спиритизм и прочие мистические авантюры, а Горький – в богоискательство и ожидание Третьего завета (и на этом пути он неожиданно совпал… с кем бы вы думали? С Мережковским, который вдруг начал его хвалить).

Тезисов было три, и он по обыкновению прямо их не формулировал, они вычитываются из его тогдашних текстов. Первый: Бог необходим, ибо без него человек – животное. Его ЕЩЁ нет, мы должны его создать. Второй: Бог Отец не справился с задачей, необходимо женское божество, Мать (эта идея была модной, в карикатурном виде она воспроизведена в недавней бельгийской комедии «Новейший завет»). Третий: первый завет был основан на законе, второй – на милосердии, третий будет на культуре, ибо только она способна справиться с человеком. Идеи все общеинтеллигентские, довольно простые, как всегда у него; отчасти они вытекают из его предыдущей практики, когда он верил, что новое общество построят отверженные. Теперь ему казалось, что Бога создадут поверженные: именно опыта русской революции, потерпевшей столь тотальный и унизительный крах, недоставало новым сверхчеловекам, чтобы стать богами. Этих богов собрал он на острове Капри – в новом Иерусалиме – и там затеял свою богостроительскую каприйскую школу, вызвавшую такое негодование у Ленина.

В это время написал он свои лучшие художественные произведения: «Городок Окуров», доказывающий, что уютная, затхлая Россия никогда не сможет быть иной; «Сказки об Италии» – неровные, но очень сильные местами; повесть «Исповедь», как раз и манифестирующую эту новую веру. Ленин, приехав на Капри, её разгромил. Андреева встала на сторону Ленина, за которым – о женское чутьё! – ощутила то самое будущее. Луначарский, поколебавшись, перебежал туда же. Горький пережил серьёзнейший творческий кризис и волну отчаяния, ярче всего отразившуюся в автобиографической трилогии: на горе советских школьников, им навязывался именно этот его текст, когда он обозревал свою жизнь под углом нынешней неудачи. В России его стали забывать, считали беглецом на комфортный и богатый юг (напрасно он доказывал в письмах, что юг этот нищий и неудобный для жизни, что он тут не по собственному выбору). 

Для людей модерна, как мы помним, тщеславие – фактор не последний. Жизнь казалась неудавшейся, зашедшей в тупик. «День сгоревший хороня, ходит ночь вокруг меня», – написал он в это время (всю жизнь писал стихи и считал себя поэтом). Отношения с Андреевой в это время совершенно разладились, она стала подумывать о том, чтобы вернуться в Россию без него, открыть, может быть, свою антрепризу, вернуться к Станиславскому… Изменяли ли они друг другу, трудно сказать. На Капри рассказывают, что Горький не пропускал ни одной горничной. Поскольку главной семейной фигурой русского модерна был треугольник, ревность считалась предрассудком. Андреева томилась, тосковала, спасение же, как всегда, явилось от власти (о, ужасная закономерность). «Литераторская амнистия, кажись, полная», – писал ему Ленин; по случаю 300-летия дома Романовых былые политические враги режима были помилованы. Горькому разрешили вернуться.

-5-

Тут происходит в жизни этого странного союза едва ли не самое интересное: Горький окончательно разочаровывается в политике, она же, напротив, окончательно ею очаровывается. Связь их в это время – не духовная и не плотская, чисто формальная: Андреева – хозяйка салона, где Горький делает смотр новым литературным силам и убеждается, что за время его отсутствия всё сгнило, всё зашло в тупик. Это чёткое осознание отражено полней всего в «Русских сказках» – цикле убийственных фельетонов, где для автора нет буквально ничего святого и самое горькое разочарование досталось интеллигентам, которых он полагал солью земли; насчёт самой земли, то есть народа, вообще никогда иллюзий не питал. Странное дело, Ленин во время империалистической войны тоже впал в скепсис, почти в отчаяние: в январе 1917 года уверял, что революцию, может, увидят наши внуки… Через месяц он её увидел, подхватил, оседлал, а ещё через три года она сама его сожрала; ибо это была не революция, а реставрация империи на новых основаниях. Горький очень быстро понял, что никакой революции нет, а есть распад, который закончится новой тиранией. Он помирился с Лениным после покушения на него, но с 1916-го по 1918-й в своей газете «Новая жизнь» писал про него такие гадости, что всю жизнь боялся напоминания о них.

Андреева же, напротив, в восторге от революции. Она не ссорилась с Лениным и не писала о нём «Несвоевременных мыслей». Она уже не могла быть инструментом воздействия на Горького, он уже не был привязан к ней, как прежде, – но помогала сохранять видимость семьи; Ленин её поощрил – сделал комиссаром по театрам и зрелищам, и она развила бешеную активность. В мировоззрении Горького в это время произошёл страшный перелом, который толком не описан, не отслежен, да и главные его книги – «Заметки из дневника. Воспоминания» и «Рассказы 1922–2924 годов» – не прочитаны. Перелом этот отчасти подготовлен повестью «Жизнь ненужного человека», начатой ещё на Капри и почти никем не замеченной в России из-за войны. Война вообще разрушила остатки его веры в человека, а революция довершила это разрушение. И тут он понял.

Он понял, что главный герой эпохи – провокатор. Потому что идеалисты растоптаны, реакционеры сами себя съели, а у сверхчеловека путь только один – в провокаторы. Потому что, если у него не получилось построить новое царство, он будет странствовать по свету, обманывая тех и других: вечно одинокий, ловкий, насмехающийся над всеми. Если он был рассчитан на победу, на новую жизнь, снабжён всеми необходимыми для этого качествами, например, бешеной энергией и полным отсутствием совести, и ничего ему не пригодилось, так вот же вам. Он будет великим предателем (и не зря его единственный друг Леонид Андреев в годы той самой реакции написал повесть «Иуда Искариот», оправдывающую и героизирующую Иуду).

Главным героем эпохи станет Азеф – тот, кто ни с этими, ни с теми. И если в реальности Азеф был уродом, то у Горького в рассказе «Карамора» провокатор – красавец, ловкач, чьей любви домогаются все женщины, а дружбы – все мужчины. И новая власть сохраняет ему жизнь, потому что боится, не понимает: где он был настоящий? Ведь стольким помог. И сам он не знает, зачем всё это делал: вероятно, ждал, пока совесть или Бог его окликнут, а они все молчали.

Горький совершенно точно уловил путь модерниста: из провозвестников новой эпохи, от Мятежного человека, в великие провокаторы, в остапы бендеры, в сверхчеловеки времён тотального разочарования. И именно этот персонаж стал главным героем эпохи 20-х: великий Провокатор (он сам себя так называет) Хулио Хуренито, Бендер, Невзоров из толстовского «Ибикуса», катаевские растратчики, Беня Крик Бабеля. Бандит, ловкач, жулик, всеобщий обманщик: новое Евангелие писали в 20-х Ильф и Петров, чего они сами, кажется, не понимали. Но рядом с таким героем не может быть женщины – он не знает любви. И Горький в «Жизни ненужного человека» это зафиксировал: «Он стоял у постели с дрожью в ногах, в груди, задыхаясь, смотрел на её огромное, мягкое тело, на широкое, расплывшееся от усмешки лицо. Ему уже не было стыдно, но сердце, охваченное печальным чувством утраты, обиженно замирало, и почему-то хотелось плакать. Он молчал, печально ощущая, что эта женщина чужда, не нужна, неприятна ему, что всё ласковое и хорошее, лежавшее у него в сердце для неё, сразу проглочено её жадным телом и бесследно исчезло в нём, точно запоздалая капля дождя в мутной луже».

Провокатор же, в сущности, идеалист. И если нельзя ВСЁ – ему не надо ничего. Так, физиология, а любовь… Какая любовь, если главное не совершилось? Если ему не достался дивный новый мир, он будет обманывать непуганых идиотов. И последний итог исканий Горького – именно «Карамора» да отчасти «Самгин», в котором красивый и ловкий Самгин, не веря ни во что, точно так же дурачит женщин и революционеров.

С Андреевой он расстался, хоть и остался в отношениях скорее дружеских; он уехал, она за ним – с новым любовником, сотрудником ГПУ Крючковым, младше неё на семнадцать лет. Очень скоро она вернулась и играла в БДТ – лучшей ролью была леди Макбет; потом снова поехала за границу по партийному заданию – в качестве заведующей художественно-промышленным отделом советского торгпредства в Германии. Окончательно вернулась в 1928 году, с Горьким практически не общалась, заведовала московским Домом учёных и не столько писала, сколько надиктовывала отрывочные мемуары. Крючкова расстреляли по обвинению в убийстве Горького. Андреева никогда больше не вышла замуж и умерла в 1953 году. 

«Я поступила как женщина, уйдя от Горького. Надо было иначе. Это всё-таки был Горький...» 

Мария Фёдоровна Андреева


Последние годы жизни Горького – тема отдельного рассказа; заметим лишь, что придавать особое значение его роману с Марией Будберг я бы всё-таки не стал. Она была тот самый случай, когда очень подходила ему физиологически, и не зря именно ей посвящён роман о Самгине – не столько лучшее приношение, сколько её точный портрет («История пустой души» – назывался он сначала). Признание советской власти и возвращение в СССР, пробное в 1928-м, окончательное в 1932-м, тоже было половинчатым и скорее внешним; жизнь за границей стала тяжела – ну и приехал. Очень может быть, что в последние годы Горький действительно был искренним сталинистом, справедливо полагая, что сталинизм лучше гитлеризма, но в действительности, как можно судить по его депрессивному последнему роману и совершенно безликой публицистике, не верил он уже никому и ни во что. Пятый год его уничтожил, седьмой добил. Последние тридцать лет, как ни странно это звучит, он доживал.

И вот, глядя на удивительную эту пару, я с особенной горечью думаю: да, этот их дивный новый мир не получился. Нигде не получился – ни в России, где прогресс был запоздалым и потому особенно бурным, ни в Германии, ни во Франции, ни даже в Штатах, где его подменили миром сытым, а вовсе не новым. Крах своей утопии они пережили, когда на эпоху джаза тяжёлой ногой наступила Великая депрессия. Ницшеанского сверхчеловека с его революцией духа задавила всеевропейская реакция, потопила в крови мировая война; в последний раз он поднял голову в 1968 году – и на западе Европы его победил обыватель, а на востоке раздавили танки. Человечество с радостью плюхнулось в стойло.

И так и не могу я ответить на главный вопрос: вот этот мир, который мы получили в результате, мир старый, заношенный, где все идеи и ценности давно скомпрометированы, он лучше того, который могли построить они? Лучше он того мира, где Горький был бы главным писателем, а Андреева – главной актрисой и всеобщей музой? Лучше ли этот наш мир обветшавших традиционных ценностей, чем ледяное сияние модерна, в котором нет ни прежних эмоций, ни прежних правил, а один лишь творческий труд, бесполая утопия, стерильное стеклянное будущее «Клопа» и романа «Мы»? Это был бы мир авантюриста Челкаша, а мы живём сегодня в хлеву, который обустроил Гаврила. В нём душно, в нём нет перспектив, в нём пахнет навозом нескольких тысячелетий, но выше себя сокол не взлетит, человек выше головы не прыгнет, и о модерне, великой и бесплодной попытке, вспоминаем мы сегодня скорее с ужасом, чем с ностальгией. Искусство, которое мы называем сегодня модернизмом, – скорее искусство великого разочарования в нём: модернистами были страшные люди Рембо и Гумилёв, конкистадоры и покорители. А мы читаем и цитируем то, что написали на руинах их великих и обречённых попыток; всё то, что ненавидел и презирал Горький, – искусство русского декаданса. Мы и живём до сих пор в декадансе, под девизом из Саши Чёрного: «Отречёмся от старого мира и полезем гуськом под кровать».

Зато мы знаем любовь, то есть привязанность. И совершенно нам незнакома эта эмоция взаимного любования, эмоция модерна, которую сам Горький сначала описал, а уж потом пережил: «Я смотрел во тьму степи, и в воздухе перед моими глазами плавала царственно красивая и гордая фигура Радды. Она прижала руку с прядью чёрных волос к ране на груди, и сквозь её смуглые, тонкие пальцы сочилась капля по капле кровь, падая на землю огненно-красными звёздочками. А за нею по пятам плыл удалой молодец Лойко Зобар; его лицо завесили пряди густых чёрных кудрей, и из-под них капали частые, холодные и крупные слёзы... Усиливался дождь, и море распевало мрачный и торжественный гимн гордой паре красавцев цыган — Лойке Зобару и Радде, дочери старого солдата Данилы. А они оба кружились во тьме ночи плавно и безмолвно, и никак не мог красавец Лойко поравняться с гордой Раддой».

Это, конечно, не любовь.

Но, может быть, это было – лучше, как спросил бы он с вечным своим тире?

фото: BRIDGEMAN/FOTODOM; VOSTOCK PHOTO; Александр Корольков/POOL/Российская газета/МИА "Россия Сегодня"; FAI/FOTODOM; VOSTOCK PHOTO; РГАКФД

Похожие публикации

  • Мистер
    Мистер "Нет"
    Он строил свою судьбу подчёркнуто независимо. «Оставаться самим собой довольно сложно, тут без умения говорить «нет» не обойтись», – заметил однажды Виталий Соломин. Не поэтому ли он остался в памяти всех исключительно порядочным человеком? И не только в силу того, что в кино играл таких героев и по сценарию должен был проявлять благородство. Потому что на самом деле был таким
  • Из взбитых сливок нежных шарф...
    Из взбитых сливок нежных шарф...
    Мария Фёдоровна Андреева, одна из самых красивых актрис русской сцены на рубеже XIX и XX веков, очаровательница, к ногам которой мужчины бросали состояния, предпочитала печь пироги и служить певцу революции Алексею Максимовичу Горькому
  • Отец эротики
    Отец эротики
    Художника Обри Бердслея современники считали возмутителем спокойствия. Его рисунки запрещали, обвиняли в непристойности. Как получилось, что тихий книжный иллюстратор и библиофил стал отцом современной эротики?
Qwin.jpg

redmond.gif


livelib.png