Радио "Стори FM"
Друг мой Вика

Друг мой Вика

Фамилия русского классика, окопы самой страшной битвы Второй мировой, Сталинская премия, эмиграция и… могила на Сент-Женевьев-де-Буа − это всё о Викторе Некрасове. Из наших писателей-фронтовиков он был, наверное, самым светским. Но фронтовиком.

У Варлама Шаламова среди «Колымских рассказов» есть история, названная «Последний бой майора Пугачёва». Она про то, как было тихо на зоне, пока после войны там не начали появляться проштрафившиеся фронтовики. Победители, оказавшиеся среди урлы. Другая порода людей, спаянных братством и не готовых к унижениям. Тогда-то и начались на Колыме бунты и побеги.

Советская власть невыносимого гордеца Некрасова прощала и терпела, пока наконец не выставила за пределы страны. Он и в Париже не пропал. После Сталинграда-то? Жил себе и жил, писал книги. Как Ален Делон, говорил по-французски, дивно похорошел, стал похожим на мушкетёра. Впрочем, он всегда «был красив, как бритва» (Андрей Битов). Его, автора повести «В окопах Сталинграда», переведённой на многие языки, знает весь мир, и даже наши школьники теперь его знают, ибо один отрывок из «Окопов» занесён в почётную книгу текстов ЕГЭ. Отрывок про то, как сидит он, солдат, на холме, под ним − горящий Сталинград, и думает о том, что искусство − ничто перед жизнью и нет ни слов, ни средств, чтобы передать звуки, стоны, запахи и кошмар войны. Но он, Виктор Некрасов, понимая это, всё же попытался. А мы, вдохновлённые примером, попробуем передать его обаяние и мужество, поговорив с теми, кому повезло общаться с классиком.


Зоя Богуславская

писательница, литературный критик  

Впервые я встретилась с Виктором Платоновичем Некрасовым в Москве, в квартире на Ленинградском шоссе, 14, куда он пришёл в связи с публикацией его повести «В окопах Сталинграда» в журнале «Знамя» (1946 г., № 8−10). Конечно же, он был для меня и для студентов ГИТИСа уже человеком необыкновенным, овеянным всё возрастающей литературной славой. В нашей квартире (и вправду «легендарной») воевали почти все, и даже я школьницей успела отработать год с лишним медсестрой в госпитале для тяжелораненых. Магнитом, притягивающим уже известных поэтов, заезжавших с фронта, − Б. Слуцкого, Д. Самойлова, А. Межирова, С. Наровчатова, Е. Винокурова − была Елена Ржевская, родная сестра моего тогдашнего мужа Бориса Кагана. Молоденькая военная переводчица, опознававшая трупы Геббельса и его семьи, переводила тексты свидетелей  смерти Гитлера и Евы Браун. Но, быть может, важнее для поэтов военного поколения, опекавших и восхищавшихся Леной, было то, что она вдова Павла Когана, лидера довоенных поэтов («Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!», «Бригантина поднимает паруса…»), убитого на фронте в 24 года.

Уже тогда, студентами ГИТИСа, мы делили военную литературу на историческую, свидетельствующую о подвиге Сталина и генералов, и будничную, рассказывающую о судьбе «маленького человека», о десятках тысяч молодых людей, не вернувшихся с фронта. Этой «окопной правдой» повесть Некрасова (как впоследствии и астафьевские «Прокляты и убиты» и гроссмановская «Жизнь и судьба») резко выделялась на фоне официальной литературы о войне. И сам слог, и переживания, через которые проходит герой, казались столь близкими, что каждый чувствовал себя сопричастным происходящему.

Повесть «В окопах Сталинграда» имела оглушительный успех (миллионные тиражи, переводы на 36 языков). Знакомство с автором казалось невероятным счастьем.

Сегодня, возвращаясь к тексту «Окопов», я вижу между строк прозрение человека, прошедшего, быть может, самую бесчеловечную из войн, лишавшую людей, кроме самого права распоряжаться жизнью, - будущего, а страну – потенциала великих открытий и свершений.

gospital.jpg
В. Некрасов (в центре) в Люблинском госпитале с ранеными однополчанами. Август, 1944

При первом же общении с Виктором Платоновичем – Викой сразу же развеивалось представления о якобы разумеющейся суровости человека, прошедшем нечеловеческие испытания войны, чудом вышедшего из пекла Сталинградской битвы, и этим, обворожительным, лёгким собеседником, который столь непринуждённо шутил, выдумывал истории, пародировал знакомых. Впоследствии я убедилась, что почти все наши тогдашние «весёлые ребята», оставшиеся живыми, как и нынешние ветераны, не любят рассказывать о своём героизме, потерях, напротив, они жаждут новостей о семье, доме, стараются окунаться в старую жизнь, с которой уже никогда не смогут соединиться, как прежде. Мне показалось, что все, кто вернулся с длительных войн: Отечественной, афганской, чеченской, – все они «меченые», в них до конца жизни живёт память о гибели друзей, физических страданиях и утрате юности. Быть может, поэтому фронтовики проявляют редкую терпимость к невзгодам обычной жизни.

В 1966 году мы, уже поженившись с Андреем Вознесенским, приехали в Ялту, где совпали с Некрасовым в Доме творчества писателей, куда он приехал вместе с матерью. Всеобщее внимание на пляже привлекала удивительная пара сына и матери, когда Виктор Платонович брал старую, сухонькую женщину и нёс её на руках купаться в море, а потом бережно укутывал в полотенце и одевал.

После недели пребывания на пороге нашего номера появился Виктор Платонович. После тёплых объятий и излияний гость, как будто стесняясь, пригласил нас на свой завтрашний день рождения. Вечером он попросил нас придумать что-нибудь развлекательное, чтоб «гости не сдохли от тоски». В Вике продолжал жить актёр, в прошлом выпускник театральной студии. Человек беспредельного мужества и героизма, он всегда оставался на удивление весёлым и беззаботным,  царственно лёгким, лишённым чувства обиды, сохраняющим улыбку и не жалующимся в самой безнадёжной ситуации, никогда не навязывал другим своё плохое настроение. Мгновенно мы придумали завтрашнее развлечение, предметом которого стал подарок мне от только что вернувшегося из Штатов после авторского вечера Андрея. Новейший продукт технической мысли Америки – дистанционное переговорное устройство «уоки-токи» (Walkie-Talkie) уже несколько дней было нашей главной забавой.

«Теперь не скроешься, запеленгую тебя  в любой точке Крыма», − сказал Андрей, протягивая мне новую игрушку. Вознесенский говаривал, что «пишет стихи ногами», и теперь, едва напялив трусы и майку, убегал в шесть утра с транзистором под мышкой, а возвращался к обеду. Женатые всего около двух лет, мы болтали по «уоки-токи» несколько раз на дню, отпуская шуточки и проверяя местонахождение. Время мобильных телефонов ещё не настало…

Я пришла на день рождения Некрасова без Андрея, держа в руках один из транзисторов и оставив Андрея с другим в нашем номере. Во главе стола, уставленного южной вкуснятиной, фруктами и ягодами, восседал Константин Георгиевич Паустовский. Благообразный, хорошо слепленный классик советской литературы. Его жена, из рода Арбузовых, светилась умом и добротой.  Было, помнится, и много крымчан, среди них Станислав Славич, уже почувствовавший вкус известности прозаик. Сам Некрасов легко передвигался с тарелками меж гостями, совмещая роль официанта, балагура и любителя выпить. Минут через десять гости начали выражать нетерпение отсутствием Вознесенского, ожидание казалось им оскорбительным. Приглашённым было неведомо, что всё происходящее было частью великого сценария, придуманного накануне.

Ровно в девять, по договорённости с соавторами, я воскликнула: «Извините, он сейчас появится, разговаривает по телефону. Я и забыла! Сейчас должны передать предотъездное интервью Андрея в Штатах по «Голосу Америки».  Делаю вид, что регулирую настройку, нажимаю кнопку. И началось. Из транзистора полились дикие обличения, всем досталось по полной программе.

В духе лучших своих сатирических фантазий Вознесенский поливал каждого сидящего за столом, называя имена, не оставив без внимания ни одного из гостей. «Главный алкаш страны», «развратник», «приспособленец» и «старомодный» (по адресу Паустовского) – было самое малое в лексике вещавшего по «Голосу Америки». И ещё про Брежнева, который даёт им десять очков вперёд, потому что может выпить больше любого. Во время фраз, предназначенных молодому прозаику Славичу, объект вскочил и, ударив себя кулаком в грудь, закричал: «Славич – это я!» Все мои попытки выключить транзистор, чтобы избежать скандала, оказались безуспешными. Великая техника американского устройства не подразумевала регулировки на втором транзисторе, а лишь на главном, который оставался у ничего не ведающего Андрея.

По окончании трансляции воцарилась гробовая тишина. Невыдержавший Паустовский стукнул кулаком по столу и с криком: «Я ни минуты не останусь у человека, допустившего подобную гнусность!» − подхватил супругу Таню и ринулся вон. В дверях, обернувшись, он добавил, глядя с возмущением на Некрасова: «Вот как ведёт себя ваш гений Вознесенский, оказавшись за границей! Фальшивый, двуликий подлец, показавший своё истинное лицо подхалима американцам!»

В дверях он едва не столкнулся с Андреем, победно помахивающим транзистором. Не сразу поняв, что произошло, поэт, очнувшись, пытался объяснить, что это всего лишь розыгрыш, что он всё это время находился в другой комнате, что в руках у него аппарат, транслирующий его голос гостям. Подключился и Некрасов, который, хитро улыбаясь, поддакивал, но время работало против нас. «Не пытайтесь выгораживать этого подонка! Мы не дураки!» − неслось со всех сторон. Оказалось, обида умножилась в несколько раз, когда гости осознали, что никакого интервью вообще не было и что их попросту одурачили. В какой-то момент Славич с криком: «Вы ещё и поиздевались над нами, провинциалами!» − врезал кулаком Некрасову по лицу…

Что было потом, помню смутно. Осталось в памяти лицо Вики, залитое кровью, и мы с кем-то, уже в ванной, на скорую руку, останавливаем кровь, пока не успела увидеть его мама. И мы вместе быстро выталкиваем Андрея, чтобы не разорвали на части. Впоследствии поэт объяснял: «Я мыслил свои филиппики как пародию на официальную пропаганду».

– Вот и повеселились, – с грустью сказал новорождённый на следующий день. – Нынешнее чувство юмора не выдерживает американских изобретений.

Все участники розыгрыша помнили, уверена, этот вечер всю жизнь…

Потом в Москве были многолюдные проводы выдворенного за рубеж Некрасова. Осталось чувство горечи и недоумения от несправедливости судьбы, покаравшей одного из самых верных защитников Отечества и кристально честного человека.

В последний раз мне довелось повидаться с Некрасовым уже в Париже. Безукоризненное знание французского позволило Некрасову не только публиковаться во Франции, но и, по инициативе Максимова и Гладилина, подрабатывать в русскоязычном журнале «Континент» и на «Свободе». Будучи автором переведённой повести «Семьсот новыми», я была приглашена на презентацию во Францию на несколько дней. Он нашёл меня, дал свой адрес, и я помчалась.

– Вика, – спрашиваю я после долгих объятий, – ты в эмиграции, чтобы читать «Правду»?

Ответ стал крылатым:

– Я её читаю, чтобы лечиться от ностальгии.

Время поджимает, надо прощаться. Мы оба медлим, вспоминая то один, то другой эпизод из жизни многочисленных общих знакомых. Ни драматизма, ни мрачности в ощущениях Некрасова... Я выражаю уверенность, что вскоре все они, уехавшие, даже лишённые гражданства, вернутся. Во всяком случае, смогут ездить в Россию. В дверях пристально всматриваюсь, чтобы запомнить лицо Некрасова:

– Бог мой, Вика, этот шрам на губе! Неужели?..

– Да-да, память с ялтинского дня рождения.

Больше мы не виделись. Виктора Некрасова не стало 3 сентября 1987 года. Он похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, где нашли покой многие русские.

Записала Лариса Максимова


Павел Лунгин

Кинорежиссер, сценарист

У меня такое чувство, что Некрасова я знал всегда. Наверное, потому, что родители (Семён и Лилиана Лунгины. − Прим. авт.) с ним познакомились, когда мама была мной беременна. Во всяком случае, я его уже очень рано помнил. А он обожал потом рассказывать истории о моей невероятной активности − как я в возрасте двух лет или трёх скакал в Киеве по его квартире на Крещатике с каким-то фарфоровым блюдом и дико им размахивал. Некрасов существовал в моей жизни с самого начала.

n2.jpg
Виктор Платонович Некрасов

Наш дом очень долгое время был его московской квартирой. Тогда же люди жили совсем по-другому! Наша квартира казалась просто огромной − очень многие же обитали в коммуналках, а тут − отдельная квартира. И вот в ней жил я, жил мой брат Женя, нянька Матрёна, родители, и ещё гости были каждый день, и ко мне ребята приходили всегда, одноклассники, толклись, и как-то всё это одновременно сосуществовало в доме, и всем казалось, что это нормально. А жил Некрасов в нашей столовой, его диванчик был отгорожен занавеской. И там же жила его мама, Зинаида Николаевна, − на другом диванчике. Причём могли жить у нас месяцами.

Помню, как он лежал на диване, а писал он исключительно лёжа. И почему-то писал химическим карандашом, который остро точил. Любил встать раньше всех, купить хлеб – тогда был такой круглый хлеб, украинский, паляница − так он назывался. Так вот он любил купить эту паляницу. И требовал, чтобы мать утром варила манную кашу. Любил по утрам манную кашу с малиновым вареньем.

Его мама, Зинаида Николаевна, была очень маленькая, очень хрупкая, в пенсне. Такая маленькая, что для неё на стул, когда они у нас обедали, подкладывали самые толстые книги, какие тогда в доме были, а именно киргизский эпос «Манас» в переводе Липкина, это были подарочные, роскошные, в красном переплёте тома. И вот надо было подложить два «Манаса», чтобы ей удобно было с нами есть. Зинаида Николаевна была каким-то таким существом… совершенно из другого времени. Она немножко играла, конечно. Могла вдруг по телефону сказать: «Девушка, дайте извозчика». Она была врачом, но вообще её, кроме Вики, мало что интересовало в жизни. Она оживала только когда кто-то заболевал, скажем, вывихивал палец, − и она тут же начинала что-то массировать, перевязывать, лечить… Вот это врачебное движение – в общем, единственное, что её могло включить в общий ход вещей. А так – жизнь с Викой, ожидание Вики, опять ожидание, ещё ожидание Вики, какой-то стон под утро, что Вики нет, и вот он приходит – и опять улыбка: «Викочка, тебе было хорошо?» Она, конечно, до крайней степени любила его и ревновала его, но никогда не показывала ему этого… Вообще, они были какое-то такое единое целое.

С моим отцом Семёном Лунгиным у Некрасова были мужские прелестные отношения. Как-то это у них всё шло очень любовно и весело. Ну, отец вообще был более хрупкий, более обидчивый. Мама была более сильная, более широкая, она больше брала на себя, потому что Вику, когда он входил в штопор, вывести из него было очень сложно.

Из молодых он очень любил Шпаликова, виделся с ним часто, разговаривал. И был ещё блок писателей. Он общался очень много с Тендряковым, которого все звали Тендряк, с Володей Войновичем, общался с Фазилем Искандером – это те люди, которых я часто видел. Все собирались у нас на кухне, и вот на кухне были такие бесконечные посиделки между чаем и водкой. Эта «лунгинская кухня» была некоторой такой институцией, в которой всё перемешивалось. Но главное − это было   абсолютно демократичное место, потому что рядом сидели мои соученики, сидела какая-то малярша из Орла, которую мать пригрела где-то в поезде и «поступала» её в институт культуры; одновременно сидели Некрасов, Фазиль Искандер, Володя Войнович; а в стороне стояла нянька наша Мотя, поджав ногу и недобро глядя на всё это сборище, но тем не менее нас кормила…

Он был друг своих друзей. Это главное. И, к сожалению, к своему сожалению, он хотел, чтобы праздник не кончался. Чтобы хорошие люди сидели за столом и говорили, говорили и валяли дурака.

Помню, как к Вике пришли два молодых парня – я был тогда мальчиком лет двенадцати, – принесли ему сценарий. Видимо, ждали его суда и совета. Это были Тарковский и Кончаловский со сценарием «Андрея Рублёва».

А однажды он вдруг сказал: «Давайте, я нарисую вам рыцаря». Мне и брату Жене. Он очень хорошо рисовал. Он же по образованию был архитектор и прекрасно рисовал. А ещё он обожал рисовать карикатуры, шаржи, до сих пор некоторые в моём доме висят.

Он вообще-то хотел быть актёром. Он мне рассказывал, как Станиславский сказал ему: «Вы лучший Хлестаков после Михаила Чехова».

А ещё помню, как он Геннадию Шпаликову привёз из Италии какие-то потрясающей красоты ботинки. И Шпаликов всё никак не мог за ними зайти. И я начал их втихаря надевать и таскать в школу. Когда наконец Шпаликов за ними пришёл, он как-то так вздохнул... Но ничего не сказал, когда увидел эти уже сильно сношенные якобы новые ботинки. Ничего более прекрасного, чем эти ботинки, я с тех пор не видел.

Некрасов вообще во многом сформировал меня, потому что его расцвет пришёлся как раз на то время, когда мне было от двенадцати до двадцати, когда я из мальчика превращался в подростка, потом в студента. И влияние его на меня, конечно, было невероятное. Это он дал, конечно, какое-то особое чувство презрения к власти, и не обязательно к советской власти, но в каком-то смысле ко всякой власти. Вложил в меня такое ощущение, что нормальный человек, джентльмен живёт вне этого. Что вообще это как бы… ну, как-то стыдно. И вот это чувство до сих пор во мне живёт. Я уже понимаю, что время изменилось, что жизнь оказалась гораздо более сложной и гораздо более многоуровневой и противоречивой, чем казалось тогда, но тем не менее вот это какое-то «не приближайся» (к власти) у меня так и осталось на уровне собачьего рефлекса.

alpy.jpg
В эмиграции. С Лиллианой Лунгиной в солнечных Альпах. 1980 год

Он становился всё больше и больше мифологической фигурой, когда начал дрейфовать от Некрасова-писателя, Некрасова-фронтовика в некоторую символическую фигуру, которая... отказалась. Понимаете, что в нём было самое замечательное? Он отказался. У него ведь всё было. Ему предлагали быть первым секретарем Союза писателей Украины, он очень рано получил Сталинскую премию, и при интересе к деньгам, к власти, к сильным мира сего он мог бы подняться на самую вершину советского олимпа. Русский, честный, фронтовик, ранен, обаятельный, красивый. Невероятного, просто жуткого обаяния, смертоносного. За пять минут просто впрыскивал яд, и потом люди уже никуда не могли деться от него. И он был, может быть, первый из тех, кто отказывался: быть первым секретарем, сотрудничать с властью. Он вообще как бы медленно и естественно, без особых политических лозунгов дрейфовал в свободу.

Фурцева, министр культуры, приглашала его к себе, а он мог позволить себе ей сказать: «Да пошла ты…» Мог напиться на приёме в Кремле, вести себя отвратительно и посылать всех и туда, и сюда, и по матери, и говорить правду – и как-то ведь всё ему прощалось. Ну, до поры до времени, конечно.

Эту потрясающую историю я знаю от него. Он же всё-таки был «лицом советской литературы», и когда какой-нибудь крупный американский или какой-нибудь ещё другой писатель прилетал в СССР, то Некрасова обязательно приглашали на приём, выставляя как обаяние, свободу и красоту. Так случилось и с приехавшим в Москву Стейнбеком, только что получившим Нобелевскую премию. И что вы думаете? Некрасов тут же повёл его в гастроном на Смоленской и объяснил ему, что такое пить «на троих». Взял рубль у него, нашёл какого-то третьего алкаша − там же, они быстро взяли бутылку, разлили. Стейнбек, который обожал это дело, немедленно выпил стакан водки и пришёл в восторг. Вынул ещё один рубль, и так вот они абсолютно счастливо ото всех удрали и путешествовали по ночной неформальной Москве. Я хочу сказать, что для него Стейнбек – не Стейнбек. Вот пока они с ним не выпили и не начали на каком-то своём языке, на пальцах говорить − до этого, по-моему, он был для него не так важен и существенен. Мне кажется, у него абсолютно не было вот этого измерения: кто стоит на какой ступеньке, только непосредственное общение вот в эту самую минуту с этим человеком, именно в это мгновение – единственное, что было для него существенно.

Понимаете, он шёл своей дорогой, он не примыкал. Я не могу сказать, что вот − он был диссидентом. Но его выгоняли в диссидентство. Я помню, когда он написал свои воспоминания о путешествии по Америке, Мэлор Стуруа опубликовал знаменитую статью «Турист с тросточкой». С этой статьи и началась, собственно, политическая травля, когда уже власть стала пихать, явно пихать его в сторону открытого выступления, пока, собственно говоря, не выдворила вовсе.

Помню его за несколько лет до отъезда, я уже заканчивал университет. У меня был урок немецкого, вдруг открывается дверь и в аудиторию всовывается абсолютно пьяный Некрасов. Ну, совсем пьяный. Ему стало скучно, он ко мне пришёл в гости. И я, значит, тут же выскочил к нему, понимая, что его надо увести, потому что ничем хорошим это не кончится. Я помню, как он смотрел, смотрел на лица студентов. А когда мы вошли в лифт, вдруг начал спрашивать: «А кто тут читал Солженицына? А что вы думаете про Солженицына?» И я увидел, как вдруг вокруг нас в этом лифте начала образовываться пустота. Словно студенты начали выходить просто на ходу из этого лифта. Я почувствовал, что ему откровенно хочется скандала. И со временем бунт в нём стал проявляться всё больше и больше.

Конечно, я помню его отъезд. Но это были особые ощущения, потому что тогда же отъезд был − это сложно сейчас людям представить − как смерть. Это была такая «смерть вживую», потому что ты прощался с человеком навсегда. Надо быть, наверное, большим писателем, чтобы описать всю тонкость и какую-то невозможность этих «живых смертей».

И вдруг жизнь начала меняться − родители поехали во Францию. И оказалось, что это не смерть, это продолжение жизни. Но уже не той, конечно. Эта безумная любовь, это единение, эта семья, эта интенсивность общения – всё это где-то здесь так и осталось. Все, кто жил на Западе, знают, что там что-то такое происходит с эмоциями − их размывает, разжижает, не знаю, − но неистовства дружбы уж нет. Может быть, это от свободы происходит, может, от красоты окружающего мира.

А потом я сам поехал в Париж. Навещал Вику в его маленькой квартирке, в которой он, как обычно, воспроизводил себя абсолютно. Все его квартиры – и в Киеве, и в Париже, большие или маленькие − восстанавливали его мир. Он жил в пригороде Парижа, в Ванве. Ещё мы встречались в его любимом кафе на Монпарнасе, которое тоже назвалось «Монпарнас». Мы пили, болтали… А вокруг была та самая парижская жизнь. Париж – это же театр, и мы сидели с ним, как два зеваки. Он любил в себе этого зеваку, и Париж, конечно, в этом смысле был для него идеальный город, потому что в Париже можно всё, кроме как войти в эту жизнь. Вот ты сел у столика на тротуаре, взял чашку кофе или бокал пива − и мимо тебя идёт самый невероятный спектакль, самый удивительный в твоей жизни. И не скучно ни капли, можно там просидеть хоть год. Но ты только одного не можешь сделать: не можешь сделать шаг и стать актёром. Ты всегда лишь зритель этого спектакля. Такое удивительное свойство Парижа: тебя отделяет от него какое-то невидимое стекло, сначала я не замечал его, потом, когда жил там, замечал всё больше и больше. Как будто есть стекло между тобой и этой жизнью, сквозь которое ты не можешь пройти. И вот мы с ним, как два замечательных зеваки, сидели там часами и говорили, говорили…

А через три месяца Вика умер... Это был шок, я не могу передать, меня как будто бы заморозило. По-моему, тогда я и не понял-то ничего. Что он реально умер, что я стою на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Это как судьба − я успел увидеть его живого и похоронить. И больше Вики нет.

Записала Елена Якович


Виктор Кондырев

Писатель, пасынок Виктора Некрасова

Жёны усложняют жизнь, считал Некрасов. И недоумевал, почему столько мировых парней, его друзей, добровольно ограничивают свою свободу или, хуже того, обращают внимание на мнения жён.

Жёны просто мешают мужской дружбе! Но, с другой стороны, некоторых из этих жён он терпел или даже любил по-своему, чувствуя, что от них во многом зависит возможность общения со вселюбезными приятелями. Правда, от жён зависели также вкусные обеды и выстиранные рубашки.

Молчаливые хозяйки дома воспринимались Некрасовым как умные собеседники. Или, во всяком случае, заслуживающие одобрения.

Так что же, Некрасов был женоненавистник? Отнюдь! Очень ценил компанию, желательно не слишком многочисленную, красивых женщин. Он с удовольствием встречался и с любознательными молодайками, и с энергичными сверстницами, готовыми бегать с ним по достопримечательным местам.

Так что Некрасов абсолютно не был женоненавистником. Он был жёноненавистником. Он тихо и без нажима недолюбливал всех жён, забирающих у него друзей. Ограничивающих общение, лишавших их возможности выйти с ним после выпивки, чтобы добавить где-нибудь. Жён, превращавших его друзей, славных ребят, в подкаблучников, похеривших мужское общение.

Дамам он ручки не целовал, под локоток брал редко, но был явно не против, когда его брали под руку или шутливо тормошили молодые женщины, обычно весьма разбитные и симпатичные особы. А хороший петербургский друг Некрасова Нина Аль утверждает, что Вика вообще всегда был окружён женщинами. Многие этому удивляются, непонятно почему.

Произведения Некрасова отличает крупное достоинство – в них отсутствует секс! Даже намёка нет на разнополую любовь! А уж однополой и подавно нет. Сплошь и рядом читаешь у Некрасова: «Он влюбился в него» или «Они сразу же влюбились друг в друга», – но это абсолютно не значит, что собеседники плотски возжелали один другого. Это любимое выражение – «влюбиться» – означает, что автор был покорён, скажем, чьим-то остроумием, умением пить, не пьянея, или изящно издеваться над глупостью советской власти. Грубо говоря, у Некрасова мужик лучше, чем баба. «Хорошая баба!» − не значит, что женщина обязательно красива и стройна. Она просто во многом не уступает мужику – в энергии, юморе, любознательности, готовности мчаться с ним куда-нибудь в неурочное время. Правда, я говорю о творчестве последних двадцати лет. Между нами, Виктор Платонович и раньше не увлекался описанием делишек любовных треугольников, кругов или многогранников. Вершина эротичности – я ехидничаю! – когда пару раз говорится о сдержанных свиданиях с оттенком половой привязанности. В лучшем случае в вещах Некрасова допускались мягко улыбающиеся жёны, всё понимающие, молча накрывающие на стол и ни в коем случае не вмешивающиеся в застольный разговор.

С моей мамой Галиной Викторовной Некрасов познакомился в Ростовском окружном театре Красной Армии, перед войной. Кроме участия в массовых сценах актёр Некрасов успел сыграть две заметные роли – офицера в водевиле «Своя семья, или Замужняя невеста» Шаховского и графа Кутайсова в спектакле «Полководец Суворов» Бахтерева и Разумовского.

А режиссёром в этом театре был мой отец Леонид Алексеевич Кондырев.

До этого, во Владивостоке и Вятке, Вика попробовал подрабатывать на поприще театрального художника. Поприще это, судя по всему, отплатило ему чёрной неблагодарностью.

Вступив в труппу Ростовского драмтеатра в сентябре 1940 года, Виктор Платонович сразу же начал приударять за моей мамой. Мама, по дошедшим рассказам, абсолютно не была этим оскорблена. До начала войны оставалось совсем немного. Мне, значит, был годик.

Мама вспоминала, а Виктор Платонович (В.П.) не опровергал, как она провожала его на фронт. На ростовском вокзале. В чём я не сомневаюсь. А вот то, что она держала на руках меня, – довольно маловероятно, это уже ближе к семейной легенде. Хотя к тому времени она уже не жила с Леонидом Кондыревым.

В июне 1941 года, будучи ещё актёром театра Красной Армии и имея бронь, В.П. выступал в госпиталях, читал патриотические отрывки и стихи Николая Асеева, Иосифа Уткина и Виктора Гусева. Сгорая при этом от стыда – мужчины должны воевать, считал он. Не цепляясь за бронь, как тогда называли отмазку, пошёл в военкомат и был призван в армию и ушёл на фронт 24 августа 1941 года.

Была ли у них с мамой любовь на старости лет? Не думаю. Были некие отголоски довоенной близкой привязанности, отзвуки давней-давней нежности… Но во время войны Вика помнил о маме, разыскивал её, писал в Киев и спрашивал, нет ли вестей от Галины Базий? Вестей не было…

Так вот, Виктор Платонович поначалу стеснялся перед приятелями и друзьями своего брака с моей мамой. И чтобы сгладить своё малодушие, Вика утрированно и даже раздражённо подчёркивал первое время свою независимость. Не упускал случая сравнить характеры своей матери, Зинаиды Николаевны, и Галки, моей мамы. Сравнение оказывалось не в пользу Галки.

Зинаида Николаевна дожила до глубокой старости, и В.П. запомнил свою мать спокойной, ироничной, всё прощающей и разрешающей, готовой на всё ради Викочки. Я бы сказал, что после смерти Зинаиды Николаевны он был явно склонен её обожествлять. «Маму я любил и люблю больше всех на свете, её мне больше всего не хватает – её ясности, весёлости, доброжелательности во всём».

Галка же была любовью далёкой молодости. И хотя стала верным другом, но имела характер и привычки, не всегда присущие светлому образу любимой женщины. К тому же моя мама не любила сквозняков. Как и я, кстати. Из-за пронзительных, но очень любимых Зинаидой Николаевной сквозняков в квартире зимой никогда не было по-настоящему тепло. Шутили, что на Крещатике сегодня комнатная температура квартиры Некрасова, то есть собачий холод.

«Главное − не навязывать другим своё мнение! – сто раз всем говорил В.П. – И не поучать!» 



И любил повторять слова своей мамы: «Пусть Викочка делает как хочет!»

В новелле «Мама» В.П. писал: «Сужу по себе: похвалят – стараюсь сделать ещё лучше. Поругают – не исправляюсь, задираюсь, настаиваю на своей правоте. Уверен, что в какой-то степени именно это сыграло определённую роль в моих отношениях с тёткой, домашним диктатором, и советской властью. Оба делали упор на мои недостатки, строптивость».

Склонность к поучениям была в глазах Виктора Платоновича тяжким недостатком, а отсутствие тяги к этому занятию заслуживало особой похвалы: мол, достойный человек, не любит поучать. Хотя много ли наберётся людей, могущих отказать себе в столь сладостном занятии? Кроме Некрасова, я никого не припомню…

О своей маме, о её лучезарном характере, о любви к ней Некрасов писал неустанно. Но никогда не говорил об этом вслух. Ограничивался воспоминаниями о приветливости к людям. С нежностью вспоминал о её простодушии.

«Викочка так намотался за день, что заснул прямо за столом!» – извинялась она за ужином, видя сыночка, уронившего голову на руки, не устоявшего перед пьяными объятиями Морфея.

mama.jpg
Прогулка по Киеву с мамой, "пиковой дамой" из бывших. 1962 год

Всех гостей Зинаида Николаевна встречала с изысканным радушием.

Пришедшего со мной приятеля, молодого бугая, она спросила: «Вы никогда не совершали пешую прогулку вдоль Женевского озера? Это так интересно!»

При первом нашем знакомстве Зинаида Николаевна, добрейше улыбаясь, полюбопытствовала: «Приходилось ли вам бывать в Лозанне? Нет? Если случится оказия, обязательно поезжайте!» Я обещал не преминуть. Через некоторое время она поинтересовалась, люблю ли я играть в серсо? Чтобы подлизаться, я признал, что питаю слабость к этой захватывающей игре.

Увидев впервые Милу, Зинаида Николаевна милейшим образом осведомилась, была ли та знакома с Тотошкой Луначарским. Озадаченная Мила с сожалением отрицала знакомство.

Зинаида Николаевна относилась одинаково приветливо и к хорошим друзьям, и к знатным гостям. Да и к людям незнакомым, иногда явно с несвежей репутацией, скажем, утренним собутыльникам, с которыми её Викочка вступал в дружбу внизу у пивной бочки.

«Пойдём сейчас ко мне, я познакомлю тебя с мамой! – скажет, бывало, расчувствовавшийся Вика новому приятелю. – Она у меня то что надо!» И мимо оцепеневшей от брезгливого ужаса домработницы Гани вместе с гомонящим хозяином в квартиру проникал, источая сивушное амбре, оробевший пьянчужка, учтиво вытирающий ноги о паркет в коридоре.

Мама улыбалась, интересовалась, не встречался ли гость с Бонч-Бруевичем или Платтеном и не удручён ли он не по сезону прохладным утром. Сияющий улыбкой В.П. целовал маму в щёку.

Кстати, он крайне редко чмокал кого-то, но маме дарил поцелуи ежедневно, уходя и приходя домой, даже будучи ни в одном глазу, целовал и обнимал её с утра.

К старости Зинаида Николаевна хотя иногда и путала эпохи и могла не сразу припомнить лица, но до самого конца сохраняла свою легендарную воспитанность. Всю жизнь была ровна и справедлива, держала слово, любила компанию, не лгала и не лицемерила.

Виктор Платонович расставался с матерью довольно редко. В писательские дома отдыха они всегда ездили вместе. Ему было спокойнее, когда мама рядом, хотя он как бы с облегчением покидал её на несколько часов, отлучался или уединялся с друзьями, если с ней оставалась одна из их знакомых. Походы в кино, выходы в театр или на концерт тоже частенько совершались вместе.

Зинаида Николаевна никогда не навязывала своего мнения, частенько повторял В.П. Да и кому было навязывать? С ней никто не спорил, все её желания предугадывались и выполнялись. В первую очередь самим Викой. День ангела Зинаиды Николаевны, 24 октября, если не праздновался, то отмечался. Вика не раз повторял, что это его любимый праздник. После Дня Победы, конечно.

Я познакомился с Зинаидой Николаевной в её старости, но В.П. воспринимал её всё такой же, какой знал в начале войны – уже тогда пожилой, но бодрой, ироничной, решительной и самоотверженной. Вы знаете, что она сказала, позвонив по телефону из почти окружённого Киева в Ростов своему единственному и безумно любимому сыну?

«Я рада, что тебя призвали в армию. Не время сейчас в театре на броне сидеть!» Представляете?!  Хотя он и не сказал тогда, что это не столько его призвали, сколько он сам вызвался идти на фронт…

«Пиши, не забывай!» – сказала тогда она, и вскоре Киев был оккупирован. И он не забывал, помнил о своих оставшихся при немцах женщинах – маме, бабушке Алине Антоновне и тёте Соне. А молитвы этих неверующих женщин хранили, я уверен, Виктора Платоновича всю войну…

За пару лет до смерти Зинаида Николаевна уже никого, кроме своего Викочки, не узнавала и оставалась равнодушной к разговорам гостей. В.П., тем не менее, поднимал её, бессильную и крошечную, из её кроватки у себя в кабинете и усаживал за стол. Перед ней ставился прибор, расстилалась салфетка, и кто-то из пришедших в гости женщин кормил её с ложечки, время от времени подавая стакан с водой, запивать. Она непрерывно промокала рот салфеткой и что-то пыталась сказать. Когда после падения она уже не смогла оправиться, ослабнув и физически, и умственно, В.П. звонил и переписывался со светилами Киевского института геронтологии. И печально прочёл мне однажды все их ответы, мол, надежды никакой, на улучшение не надейтесь, всё будет только ухудшаться…

Лишь в последние несколько месяцев он решился не сажать её за общий стол. Она лежала тихонько в своей кроватке, а В.П., отлучаясь из дома или просто выходя из кабинета к столу, всегда наклонялся к ней и объяснял, куда идёт и когда будет. Она иногда улыбалась в ответ или чуть шевелила рукой, и тогда В.П. радостно объявлял, что он поговорил с мамой, его слова она понимает…

В день смерти Зинаиды Николаевны он поставил в узкий бокал красную розу, которая не увядала несколько недель, а увядши, не осыпалась чуть ли не полгода, выглядела как живая. Поражённый этим знамением, В.П. приглашал в кабинет всех вновь приходящих и показывал розу, вот, мол, налицо некий сверхъестественный факт. Ему поддакивали: да-да, наверняка это связано с маминым духом, не иначе. И Вике становилось легче…

ns.jpg
Виктор Платонович Некрасов. Киев. 1971 год

В марте 1971 года запретили издание двухтомника Некрасова. Набор рассыпали. Виктор Платонович опечалился до невозможности, хотя и хорохорился, мол, переживём, мы едали всё на свете, кроме шила и гвоздя!

И Некрасов начал непомерно нарушать известный рецепт долгой и счастливой жизни – не выпивать с кем попало!

Когда я, срочно приехавший, увидел кодлу местных алкашей и забулдыг в некрасовской квартире и среди них Вику, который, как туарег, неделями избегал бани, я решил, что пора звонить маме – выкрои хоть пару недель и приезжай в Киев, здесь беда! Мама, слава богу, сумела быстро приехать, как приезжала всегда после смерти Зинаиды Николаевны, чтоб помочь выбраться из запоя… Иногда ей звонила домработница Ганя, иногда сам Вика, сейчас вот я.

Мама возилась с ним, ухаживала, отхаживала и обихаживала. В конце концов, когда она вышла на пенсию, окончательно переехала в Киев. А домработница Ганя уехала в своё село.

Расписались Галина Базий и Виктор Некрасов 4 января 1972 года, в загсе Ленинского района города Киева.

Ну и зажили супружеской четой…

Вика в брачных узах! Какой-то малоудачный каламбур, гуторили недоумённо в Киеве и Москве. Ведь до этого он слыл вольной птахой, прожил свою холостяцкую жизнь, ни на кого не оглядываясь и, можно сказать, припеваючи и попиваючи. Делал что хотел, ездил куда хотел, уходил и приходил когда хотел, гулял с кем хотел и выпивал как хотел. Правда, будучи трезвым, любил и покой, и полежать на диване, и почитать, а иногда и пописать.

Обожал компании, общения, прогулки, поездки. Со старыми и новыми друзьями, приятелями и знакомыми. Очень любил людей энергичных, лёгких на подъём, весёлых, любящих матюкнуться.

Сейчас бы психоаналитики сказали, что длительное безбрачие В.П. объясняется культом матери, что уменьшало его привязанность к женщинам. Кроме того, шутили мы, от женитьбы его долго спасало пристрастие к водке. Как бы то ни было, но запоздалое бракосочетание вытянуло его из страшного одиночества, которым он мучился после смерти Зинаиды Николаевны.

Хитрый Вольтер, знаменитый развратник, всем рассказывал, что брак будто бы делает человека добродетельным, мудрым и менее склонным к преступлениям! А холостяки живут якобы меньше потому, что курят и пьют.

– Поэтому, – посмеивался В.П., – я решил обрести добродетель и продлить жизнь, не отказываясь, однако, ни от курения, ни от выпивки!

Так вот, вошла тогда мама в квартиру писателя – запущенную, разорённую и пустынную: пропало много вещей, книги, серебряные столовые приборы, даже посуда… Вошла, как небом посланная!

Вежливейшая женщина, мама, скажу к её чести, сумела распугать, спровадить, отвадить и выпроводить всех пьянчужек и шакалюг. И спасла Виктора Платоновича в тот мерзостный период невзгод и уныния! Некрасов после её приезда чудесным образом встряхнулся. Пришёл в себя. Но не забудем, что Виктор Платонович расписался с Галиной Викторовной, когда и ему, и ей было за шестьдесят. Когда мозаика из привычек, обрядов, капризов, закидонов, вкусов, синдромов и ритуалов полностью сложилась, как говорят в книгах, в многогранный и яркий характер знаменитого писателя. И через некоторое время обнаружилась в семейной жизни крупная и неприятная закавыка. Несходство характеров! Точнее, весьма ощутимая разность.

Мама была человеком высокопорядочным, по-старорежимному воспитанным, начитанным и незлобивым. Меня очень любила, прощала всё и безмерно и неустанно всем нахваливала своего единственного и неповторимого! Некрасов, трезвым, был тоже тонким и деликатным, но не желал этого показывать, стеснялся, полагаю. У него был своеобразный комплекс интеллигентного пай-мальчика, маменькина сыночка – он хотел казаться битым и огрубевшим в переделках мужиком. Это подчёркивалось, например, постоянно широко расстёгнутым воротом рубашки, знаком наплевательства на хорошие манеры, бесшабашности и мужества. Напоминало молодость, юнгштурмовку, строительный институт, его полкового разведчика Ваню Фищенко.

В Киеве я частенько встревал в их с мамой ссоры, старался сгладить мелкими шутками тягостные ситуации. Чувствуя себя при этом в дурацком положении и чертыхаясь от стыда. За благополучно улаженные распри и дрязги я получал в награду тайное восхищение Виктора Платоновича и изредка выслушивал укоры мамы, что так редко принимаю её сторону. В ту пору и на всю дальнейшую жизнь и заслужил я некрасовскую характеристику «всё понимающего Витьки». Что было верхом признания у В.П., сравнимым разве что с «мировым парнем».

Через несколько лет многие шероховатости семейной жизни стёрлись, промахи и грубости быстрее прощались, и мои родители чаще стали умасливать друг друга уступками и улыбками. Жизнь смягчилась и устоялась…

Это было заведено испокон веков – послеобеденный сон хозяина дома и последующее вкушение передач Би-би-си. Ровно в восемь часов вечера Виктор Платонович, лежа на тахте в кабинете, ставил на живот «Спидолу». Домашние затихали. Мнение любимого лондонского обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга благоговейно выслушивалось и принималось как всечеловеческая истина. Вечером новости сообщались остальным во время чая или на прогулке. В кабинет допускался только я. После вежливого стука.

Если состояние души у писателя было трезвым, он громко произносил: «Да!» Если же он успел перед ужином глотнуть, вопрошалось глуховато: «Чего тебе?»

Над тахтой в кабинете висела любимейшая карта «Париж с птичьего полёта», на которой был вырисован каждый дом, все этажи. Рядом с картой – большой, незаконченный и всё равно красивый женский портрет работы Зинаиды Серебряковой, который потом перейдёт в руки Евгения Евтушенко.

rm.jpg
На Мамаевом кургане. 1973 год

На стенах впритык – бессчётные фотографии. Бабий Яр, Мамаев курган, Владимирская горка и Андреевский спуск. Викины рисунки, коллажи, шаржи, какие-то поделки в рамочках… На столе пачка писем под большим снарядным осколком, подобранным после войны на месте боёв в Сталинграде. И стол, и этажерки вокруг, и полочки заставлены, как и в столовой, множеством вещиц, финтифлюшек, штучек, сувениров и фигурок…

Ну а сейчас пришло время открыть самый сокровенный секрет, чтоб не унести его с собой в могилу, – в доме у Некрасова было две «хованки», проще сказать − заначки. Одна − за шкафом в кабинете, а другая − под умывальником в ванной. В заначку ставилась чекушка, обычно заранее, на трезвую голову и на крайний случай, если вдруг возникнет острая необходимость. Я никогда не покушался без спросу на эти чекушки, чем заслужил пожизненное уважение Виктора Платоновича…

Кроме обозревателя Би-би-си наш писатель питал ещё слабость к журналу «Корея» и, посмеиваясь, называл себя копрофагом. С наслаждением рассматривал картинки с портретами дорогого корейского вождя Ким Ир Сена, радовался, как ребёнок, мучил нас чтением целых статей, хотя слушать было смешно…

Однако малых детей писатель не жаловал.

– Дети – моя слабая сторона, я не люблю их! – это объявлялось не раз и во всеуслышание.

Мы с моей женой Милой перешёптывались, взволнованные: а как же будет с нашим Вадиком? Этот тоже может такое сотворить, что писатель обомрёт…

С Вадиком всё получилось в лучшем виде. Ему было лет шесть, когда его впервые привезли в Киев. Смотри мне, льстиво грозила Мила, дядя Вика очень не любит непослушных и шумных детей. Но если ты будешь хорошо себя вести и не гонять по комнатам, умащивал его папа, то тебе купят всё, что захочешь, в разумных, конечно, пределах. Понимаешь?

На второй день после приезда Вадик тихо проник в кабинет Виктора Платоновича. Тот лежал в трусах и читал. Потом отложил книгу. Оба молча уставились друг на друга.

– Ну что? – решил завязать разговор дядя Вика.

Вадик приблизился и слегка ткнул пальцем в сытый животик писателя.

– Дуло! – сказал он.

– Почему дуло?! – чуть ли не вскричал от неожиданного сравнения Вика. – Почему?!

– Так! – застеснялся Вадик, поняв, что сморозил глупость, надо было сказать «пузо».

– А ты стишки какие-нибудь знаешь? С глупостями, например? – спросил подобревший В.П.

 – Знаю, но их нельзя говорить…

– Я разрешаю! – заинтересовался писатель-лауреат.

Оглянувшись на дверь, Вадик продекламировал с выражением:

                    Дедушка старенький, лет пятьдесят,

                   Трусики рваные, яйца висят.

Вика заорал от восторга, вскочил с тахты, затискал Вадю и с этого момента полюбил его на всю жизнь. Не упускал случая сказать горделиво: «Мой внук!» А как он о нём заботился, как за него всю жизнь переживал!..

Живя в Союзе, мы считали, что на Западе свободные люди свободно занимаются кто чем хочет, свободно думают, любят и тратят деньги. Казалось непреложным, что раз люди могут делать всё, что хотят, то это, бесспорно, люди высококультурные, правдолюбивые и искренние. Приехав же сюда, мы увидели, что их довольно редко гнетут вселенские думы. Было странновато, что французы далеко не в первую голову ставят выставки поп-арта, покупку дорогущих, хотя и поддельных литографий Сальвадора Дали, посещение фильмов Пазолини, Годара или Бергмана. Промысел контрамарок на спектакли в «Комеди Франсез» тоже не был их всенепременной заботой.

Постепенно выяснилось, что они ежедневно занимаются обычнейшими делами – работой, детьми, ремонтом, отпуском.

Поклоняясь свободе передвижения, Некрасов и не подозревал, что три четверти французов никогда не пересекали границу своей страны. Многим это было не по средствам – путешествие, отели, кафетерии, музеи. Другим жалко было транжирить деньги: зачем тащиться в какую-то Испанию, когда у шурина в деревне большущий дом с бассейном?

Как же так, оробело посматривал на нас Некрасов. Вместо наслаждения прекрасной, свободной жизнью они здесь толкуют, не умолкая, о дороговизне, налогах, распродажах и возмутительном росте цен на бензин. И только пожив на Западе с десяток лет, мы уловили, что свобода-то здесь есть у каждого, но далеко-далеко не все согласны с нами, как надо ею пользоваться. Особенно в повседневной жизни. Да и по праздникам тоже…
– Вы замечаете, – важно рассуждал Некрасов несколько лет спустя, – что мы полностью стали эмигрантами? На вопрос: «Где это было?» – даём ответ: «Уже здесь!» Либо: «В Париже». Или же сухо: «Там, в Союзе». Но никогда не говорим: «На Родине». Чтоб не накликать воспоминаний. Боялись намекнуть себе, что здесь-то мы «дома», но всё же не совсем «у себя».

Для Некрасова домом стал наш Ванв…

Правда, голые стены новой квартиры глубоко огорчили Некрасова. Тут же было решено украсить интерьер своими рисунками и собственноручно расписанными тарелками. А рисовал он действительно очень занятные вещицы.

Первым делом скопировал пером рисунок Рембрандта, подделал его подпись и представил, так сказать, на мой суд: ничего, а? Ничего, похвалил я, только зачем слепо копировать гения? Надо бы вставить в рисунок свой штришок или, скажем, персонаж. Или дату изменить. В.П. согласился и пририсовал в облаках свой профиль.

– Вот сейчас получилось совсем удачно! – предложил Вика свою оценку творчества, и я не возражал.

Длинношеий Чехов под Модильяни или автопортрет в камуфляжных штанах и со стаканом «Московской» среди пикассовских авиньонских дев… Танец, как у Матисса, а красный Вика с оттопыренными ушами в центре хоровода, с батареей бутылочек рядышком и выглядит абсолютно свежим и трезвым… Автопортрет в стиле кубизма тоже получился интересно.

Но вершиной я считаю автопортрет под Юрия Анненкова. Все охают и ахают, мол, как здорово. И таки да, здорово! Подписан рисунок «Ю.А. 1981». Редко кто обращает внимание на дату, Анненков ведь умер в год приезда В.П. в Париж, в семьдесят четвёртом. Благоговейно спрашивают, когда же Виктор Платонович, мол, позировал художнику. Я торжествую…

…Полки для книг покупались разборными, чтобы легче было тащить домой и собирать. Отличались они дешевизной и безобразием. Но, заставленные книгами, сувенирами и фотографиями, они выглядели очень нарядно и уютно. Покончив с полками, В.П. начал подумывать и о прекрасном, как он сообщил мне. Накупил в какой-то экзотической лавке раковин и ракушек, обломки кораллов, засушенных морских звёзд и ежей. И устроил в кабинете морской уголок.

– Человек человеку морской волк! – отшучивался он.

С Гавайев навёз чучел морских гадов. Из Австралии – пучки особых океанских водорослей, которые живописно развесил в большой комнате, вызывая недоумение гостей, мол, что это за сухие травы, как в чуме у шамана…

После этого наступила пора тихого вдохновения. Наш писатель купил стопку белых фарфоровых тарелок и принялся их разрисовывать. Каждый день показывал мне новинки: ну как тебе? Я одобрял, иногда искренне, чаще − чтоб не обидеть. Помогал их развешивать. Первым был тарелочный вариант герба, потом изображения мелких аквариумных рыбок или арабская каллиграфия. Нарисовал автопортрет. Делал рисунки под Пикассо, Кандинского и Поллака, в стиле русского авангарда или просто малевал на тарелках красивые подтёки и размывы.

В кабинете он всегда убирал сам. И ругался, если кто-то был уличён в уборке. Мама в его отсутствие прохаживалась пылесосом, но пыль вытирать не решалась. Он делал это самолично, протирал и книги, и всякие вещицы, и рамки – в коробке под столом хранилась тряпочка для этой цели. Все эти картинки, акварели, книги, штучки-мучки, сувениры, фотографии друзей, мамы, Киева отнюдь не предназначались для любования. Они даже не замечались, я думаю. Но создавали в доме Некрасова какой-то спасительный микроклимат, ауру таинственного успокоения и неуловимой элегии. Комфортность домашней жизни. Она была крепко-накрепко связана с обволакивающими и поглощающими тебя воспоминаниями – о людях, событиях, вещах и временах. Поэтому Некрасов так тщательно описывает свой кабинет, гостиную, даже кухню и коридор. Им придаётся значение, не совсем понятное для недоумённых читателей. Да и скрытый смысл ускользает… А описывается всё это так дотошно, чтобы убедить когда-то близких людей в Москве и Киеве: посмотрите, я у себя дома, как в Киеве. А за порогом – Париж! Представляете?!

В 1985 году Виктор Платонович позвал меня сделать фотографии интерьера. Водил по квартире, указывал – давай здесь, вот это, теперь отсюда! И это тоже! Сооружал на письменном столе и на полочках в кабинете композиции и инсталляции. Быстренько обустраивал некие натюрморты, передвигал свои штучки-мучки, как он их называл, чтобы они выглядели позанимательней. Теперь это мне память…


Благодарим издательство АСТ за помощь в подготовке материала. Отрывки из книги Виктора Кондырева «Всё на свете, кроме шила и гвоздя»

фото: личный архив Е. Якович; автора фильма "Виктор Некрасов. Вся жизнь в окопе"; Б. Стукалов, Н. Тенце

Похожие публикации

  • Орлиное гнездо
    Орлиное гнездо

    Писатель Владимир Орлов – автор знаменитого мистического романа «Альтист Данилов». Фактически это он заново открыл в 70-е жанр городского фэнтези. Почему он? Потому что всегда был убеждён: всем нужна сказка, утешение, не может без этого человек существовать. И, как часто бывает со сказочниками, написанные им истории нередко плавно перетекали в реальную жизнь

  • Мой любимый клоун
    Мой любимый клоун
    У актёра Льва Дурова было два главных жизненных принципа. Первый – всегда находиться в движении. За это друзья прозвали его «перпетум мобиле». Второй – никогда не унывать. Ни из чего не делать трагедий, любые невзгоды высмеивать...
  • Отчаянные радости Хамдамова
    Отчаянные радости Хамдамова

    «Мой отец пишет стихи, больше он ничего не делает, он один из величайших неизвестных поэтов мира»  – так говорит герой фильма Рустама Хамдамова  «В горах моё сердце».  О своём друге и однокурснике, величайшем неизвестном режиссёре мира рассказывает Ираклий Квирикадзе

Netrebko.jpg

redmond.gif


livelib.png