Радио "Стори FM"
Сила воли

Сила воли

Автор: Илья Носырев

Под огнём тяжёлой артиллерии Ирада Зейналова пытается отличить фейк от истины в мире победившей постправды. Выводы неутешительны: люди стали слишком много врать – правда, из лучших побуждений

Для миллионов телезрителей неделя заканчивается её лицом в телевизоре, её голосом, рассказывающим о том, что творится в России и за рубежом. Четыре года Ирада Зейналова вела воскресную программу «Время» на Первом канале, пока в 2016 году не ушла на НТВ – вести «Итоги недели». Она не просто «говорящая голова», пересказывающая новости, – с конца 90-х годов Зейналова активно участвует в их подготовке: ездит в горячие точки (Северный Кавказ, Сирия, Донецкая и Луганская народные республики и т.п.) и снимает репортажи с места событий. Зейналова поведала STORY, что такое санитарный срок на войне, о чём никогда не расскажет в эфире и почему уже много лет ничего не боится.

По-азербайджански "Ирада" означает «воля к победе». Вы волевой человек?

– Я волевой человек во всём, что касается работы. Даже до крайности –технологичный, как биоробот: могу не спать, могу не есть, отказываться от любых базовых потребностей. Поставлена задача – её надо выполнить, пока не выполнил – не имеешь права расслабиться. А вот в жизни я самая тряпочная тряпка – с одной стороны, стараюсь контролировать всё, что только можно, с другой – мной можно крутить, как угодно. Ребёнок делает умильное лицо, и я уже на всё готова. Бегу с работы домой, чтобы уделить близким максимум заботы и сил, стараюсь угодить им, как настоящая азербайджанская жена. Волевая маска, которую знают телезрители, – это та часть меня, которая остаётся на работе.

Вы работали в самых разных телевизионных жанрах – от военного репортёра до телеведущей аналитической программы. Какой вам ближе всего?

– Я прежде всего репортёр. И только потом ведущая. Мне не очень интересно многое из того, что связано с профессией ведущего – выбирать какие-то костюмы, создавать новые образы… Видите, у меня два пиджака, две пары брюк и две пары туфель, которые я варьирую с недели на неделю. Мне всё это не очень интересно, но приходится соответствовать и выполнять указания редактора. Если скажут: сегодня ты снимаешься в павлиньих перьях, я отвечу: хорошо, но зачем? От ответа зависит уже – сколько перьев.

Многие военные репортёры-мужчины явно кайфуют от войны – и в мирной жизни расхаживают в берцах, камуфляже, роняют словечки вроде «схрон». Трудно быть женщиной на войне?

– Я ненавижу войну. И абсолютно уверена: приезжать на войну, чтобы сделать себе имя – это моральное уродство. Журналист должен ехать в горячие точки с одной целью – показать, что война так ужасна, что её не должно быть. Когда ты упиваешься всем этим – «посмотрите, там бомбили, тут бомбили, какие мощные у нас орудия, какие бравые у нас солдаты!» – это преступление. Нельзя превращать войну в карьерную лестницу и в свою профессию, если ты не военный. Мы, репортёры, – гражданские люди, мы должны делать то, что делали «шестидесятники» в своей «лейтенантской прозе». 

Я, кстати, абсолютно убеждена в правоте «Би-би-си» – нечего долго делать на войне репортёрам. Потому что психологически ты в какой-то момент начинаешь ловить кураж, ходить ближе и ближе по краю, экстремалить по-крупному и рисковать по-крупному, не только собой, но и своей съёмочной группой. А как только тебе начинает нравиться вся эта кровь, грязь и смерть, тебе нечего там делать. Санитарная норма нахождения репортёра в горячей точке – 21 день, потом надо возвращаться в нормальную жизнь, я это часто повторяю репортёрам-мужчинам. Мне даже кажется, что женщинам в такой ситуации легче – они просто не пьют, чтобы снять стресс.


«Чем страшнее картинка, тем удачнее будут твои кадры»

Слышал, будто репортажи из горячих точек в наши дни – это почти обычная поездка, с минимальным риском для журналиста. Это правда?

– Нет, это категорически не так. Так снимают только последние год-полтора, и то лишь тогда, когда летят в командировки Минобороны на военную базу Хмеймим, например. Но даже и там никто ничего на сто процентов не гарантирует – например, в ноябре прошлого года под Дейр-эз-Зором взорвался фугас и ранило четырёх журналистов с НТВ и «Звезды»… Но чаще все работают иначе – садятся в самолёт с оператором и рюкзаком груза и отправляются на войну. Там они находят местного жителя, который хоть немного говорит на понятном им языке, – такой человек называется фиксер – и нанимают его. И он их единственный переводчик, водитель и продюсер. При этом все риски ложатся на тебя самого. Ты сам взвешиваешь: что сможешь снять и успеешь ли к эфиру, ехать по дороге с надписью «Мины» или нет, как проехать блокпост, не обворуют и не убьют ли тебя по пути? 

Есть страны, где риск для жизни корреспондента почти стопроцентный, – например, Йемен, где белому репортёру лучше не появляться ни за какие деньги. Но всё равно ездят и туда. В Афганистане риск меньше. Там надо договариваться о сопровождении с местным населением. С кем? Или с правительством, или с талибами. Сулить деньги, чтобы они довезли в место, где ты можешь снять боевые действия, и вовремя подали сигнал, что пора сваливать. Это вся безопасность, на которую ты можешь рассчитывать. В Сирии сейчас риск меньше, но полгода назад репортёры гибли один за другим. Я приезжаю в короткие командировки, на два-три дня, а ребята, которые там живут месяцами, рискуют порядочно. Конечно, не так, как местное население, поскольку местные живут в городе, который бомбят, а репортёры всё-таки приезжают уже по итогам бомбардировки, в касках и бронежилетах. Но риск у них такой же, как у военных, ведь они стараются войти всюду первыми, вместе с армейскими частями.

А у вас не возникает чувства вины перед людьми, которые там живут? Ведь вы поснимали – и улетели. А им там оставаться.

– На моих глазах именно из-за этого чувства вины уходили в запои и сходили с ума лучшие репортёры чеченской войны, это было в 90-е, никто не был готов психологически к настоящим боям и настоящим потерям. И даже те, кто не спился и не сошёл с ума, хотя бы раз его испытали. Мой первый муж позвонил мне из Таджикистана и сказал: тут девятилетний таджикский мальчик остался без родителей, давай его усыновим. Я ему ответила: нельзя усыновить всех детей войны. А с Сашей Евстигнеевым, моим вторым мужем, у нас роман начался с того, что он звонил из подвала в Славянске в 2014 году – он ушёл оттуда одним из последних – и говорил: «Здесь бабушки, здесь дети, как я, взрослый мужик, могу их бросить? Я останусь, потому что сюда придут ВСУ и будут их расстреливать». На самом деле никто никого не расстреливал, но все верили, что так и будет, – в те дни жестокость зашкаливала. Людей очень жалко, но ведь ты приехал именно для того, чтобы рассказать о том, что у них горе, и тем самым пытаться включить чей-то разум и остановить войну. Если ты хочешь уже участвовать в происходящем – всё очень просто, сдаёшь журналистское удостоверение, а дальше – контрактная служба.

Можете вспомнить самый страшный случай, который произошёл с вами во время такой поездки?

– Мне кажется, что страшно не было никогда – потому что с микрофоном в руке некогда думать, страшно или нет, это специфика работы. Никто из военных журналистов не боится, и не потому, что мы такие смелые. Журналистика сама по себе очень странная вещь: тебе кажется важным то, на чём ты сосредоточен, а всего остального не существует. Ты боишься опоздать на летучку и привезти пустую кассету больше, чем боишься пули, потому что ты знаешь, во сколько летучка, чувствуешь кассету у себя в руках, а вот где пуля – ты пока не знаешь. И поэтому, пока ты бежишь куда-то с микрофоном в руке, ты бессмертен в своей голове. Тебе не страшно. Наверняка вы много раз видели кадры: начинается обстрел, включается картинка, камера трясётся, оператор снимает – а мог бы свалить куда-нибудь, а репортёр орёт: «Снимай!» – и прямо в кадре показывает: «Вот оттуда они стреляют! Вон танковый снаряд рванул, смотрите!» И пока ты не увидел пулю, которая ударила рядом с тобой, тебе не страшно, потому что ты находишься в некоем амоке работы: ты понимаешь, что чем страшнее вокруг, тем удачнее будут твои кадры. Это не репортёрская смелость, это человеческая психология.

asad.JPG
С Башаром Асадом в его резиденции в Дамаске. 2018 год
Мне кажется, что военная журналистика сейчас очень неблагодарная профессия: вот вы снимаете под пулями, а люди смотрят всё равно не вас, а какого-нибудь блогера Пупкина, который рассказывает, «что там на самом деле происходит в Сирии».

– О, с этим я сталкивалась! Вот реальная ситуация. Я работаю в Тель-Авиве, в ближневосточном бюро Первого канала. И тут начинается «арабская весна» в Ливии. Я собираюсь туда. Из Тель-Авива выбраться в Ливию почти невозможно. Мы летим вдвоём с оператором в Стамбул, потом в Амман, в Каире берём машину. Камера у нас размером с ладонь, которой детские праздники снимают, потому что нельзя ввозить профессиональное оборудование в эти страны без разрешения. Навигатора у нас нет, языка мы не знаем, бюджет ничтожный. Мы едем из Каира через Сахару ночью – восемьсот километров по пустыне – до города на границе с Ливией. Там за сто долларов мы покупаем матрас, на котором ночуем в развалинах школы, а потом нелегально выдвигаемся через границу. И я понимаю, что начинается какая-то страшная ерунда, с которой я ещё не сталкивалась, которую называют настоящей международной журналистикой. Бронежилетов нет, спецодежды нет, даже связи нет: у нас ведь израильские сим-карты, которые в арабском мире не работают. 

Едем уже по Ливии – ещё восемьсот километров, первыми оказываемся в Бенгази, снимаем всё – восстание, кровь, стрельбу. Мы работаем там неделю, находим добрых людей, которые дают на минуту спутниковый телефон – хотя бы доложить в Москву, что мы прорвались через границу и снимаем, потом приезжает уже тарелка, мы начинаем отправлять репортажи. Нам удаётся найти какого-то ливийца, который учился в Иванове и может говорить по-русски, и он возит нас под обстрелами. Кругом взорванные танки – настоящая арабская война, какой я ещё не видела, как из фильма. Одним словом, я проложила путь, и через неделю меня сменяет репортёр из Москвы. Я его протаскиваю через границу, мы с ним меняем деньги, заселяю в наш номер в отеле – других уже нет, оставляю остатки еды – какие-то галеты и тунец, которые мы успели «намародёрить» из разрушенного магазина. Потом долгая дорога назад. Я всё время за рулём. Наконец мы добираемся до Аммана, в аэропорту появляется интернет, и я начинаю читать, что пишут. «Всё не так. Она лжёт, она всё не то видела, она ничего не понимает про Каддафи». И дальше длинный список всего, что я сделала не так, от людей, которые всё это время просидели на диване.

От наших, отечественных интернет-обывателей или от зарубежных?

– Да, от наших. Это люди, которые когда-то читали про Ливию, видели политическую карту мира и посмотрели мои репортажи. Вот из суммы этих знаний они сделали свои потрясающие выводы. Мне тогда позвонила Маргарита Симоньян – она моя близкая подруга, мы часто друг друга поддерживаем спина к спине – и говорит: вали оттуда уже, ты же видишь, что там происходит. Она же смотрит мои репортажи, она сама была на войне и понимает, что в Ливии ад. Ну вот на экране стреляет пушка, а ей в ответ – танк, и всё это происходит в одном кадре, тут, рядом с тобой. Я много раз сталкивалась с тем, что у обсуждающих есть своё мнение, которое ничем не изменишь. Именно поэтому я не спорю, а просто делаю свою работу – своей картинкой подтверждаю, что на самом деле происходит. А дальше пусть каждый сам делает выводы. Я ведь в своей программе то и дело говорю: «Давайте думать вместе». Я предлагаю именно думать – анализировать то, что видишь.


«Глаза – это последнее, что между нами осталось»

Многие сейчас гордятся тем, что не смотрят телевизор. Как вы думаете, почему?

– Мне кажется, люди сейчас стали слишком много врать – чтобы казаться себе интересными, они придумывают какие-то декларации. Ко мне иногда подходят люди и с агрессией в голосе спрашивают: «Вы телеведущая?» – «Да». – «А я не смотрю телевизор уже двадцать лет!» – «А я двадцать лет назад не была телеведущей, откуда вы меня тогда знаете?» Я вам честно скажу, я сама не смотрю телевизор, у меня его просто нет. Но для меня «я не смотрю телевизор» означает, что у меня нет времени и желания на сериалы и шоу – все эти «Разврат в подворотне. 13-й сезон»… Но при этом я в курсе всех новостей. А что эти люди хотят мне сказать своим «не смотрю»? Телевизор – это самое демократичное, что сейчас есть в нашей жизни, – ты можешь его выключить, переключить канал, купить пакет, где есть ещё восемьсот каналов на любой вкус, наконец, ты можешь его просто выкинуть в окно. Поэтому все эти декларации звучат, как «а я мою руки жидким, а не твёрдым мылом». «Я не смотрю телевизор!» И что? Не тратишь электричество, бережёшь ресурсы планеты. Молодец.

Наверное, они имеют в виду, что предпочитают телевидению интернет, где сами могут выбирать источники информации?

– Интернет – это не замена телевизору, а другое средство передачи информации. Помните персонажа «Москва слезам не верит», который говорил: «Ничего не будет – ни кино, ни театра, ни книг, ни газет, одно сплошное телевидение»? Вот сейчас про интернет так же думают, что он вытеснит всё остальное. Но у нас достаточно консервативная страна, и значительная доля населения, пускай возрастная, хочет видеть человека, который доносит до них новости. Это мы, сформировавшиеся в эпоху информационного бума, можем читать их в ленте «Яндекса» или в Telegram-канале. Но нашим зрителям мало читать в интернете о том, что Пугачёву загипнотизировали, – они хотят видеть глаза того, кто это сделал, или хотя бы того, кто им об этом рассказывает. Глаза – это последнее, что между нами осталось.

prinz.JPG
Принц Саудовской Аравии Турки ибн-Фейсал аль-Сауд дает Ираде Зейналовой интервью. 2017 год

Вы на телевидении больше двадцати лет. Как поменялось российское ТВ за эти годы?

– «Вести», в которых я начинала в 97-м, были тогда героическим капустником. Все были со своими идеями, со своей позицией, какими-то выхлестами, выступлениями – и в то же время для них «Вести» были родным домом, ради которого каждый старался совершить какой-то подвиг: люди бросались на войну, там прикрывали кого-то своим телом, рыдали в эфире… Это был живой организм, который мы сейчас бы сочли местами не очень профессиональным: я, например, по образованию инженер, мой первый муж, Алексей Самолётов, – актёр, были какие-то русисты, слависты, сантехники, поэты, и все эти люди делали телевидение. И отношения были совершенно неформальными. Однажды Эдик Джафаров (Эдуард Джафаров – российский стрингер, автор репортажей из горячих точек. – Прим. ред.), вернувшийся из поездки в Таджикистан, решил, что канал как-то неправильно порезал его сюжет о войне. Он зашёл на летучку, достал гранату, вынул чеку и засунул в штаны шеф-редактору. Всех как ветром сдуло, а бедняга замер в ожидании взрыва. Потом Эдик поднял гранату, уже выпавшую у редактора из штанины, и сказал: «Не бойся, учебная». Тогда это был способ дискуссии, ведь телевидение всегда отражало ту страну, в которой существует. 

Сейчас самое мягкое, что сделали бы с журналистом за подобное, – отправили бы домой. Такие отношения и представить невозможно: на месте капустника образовалось целое мощное министерство. И дело не в бюрократии, а в том, что технологии стали сложнее, а ответственности – больше. Когда-то во времена СССР Фарид Сейфуль-Мулюков снимал ливанскую войну, а потом неделю передавал кассету с ближайшим самолётом, тут её проявляли, монтировали, озвучивали – и через десять дней страна узнавала, что там произошло в Сабре и Шатиле. Сейчас, если я на войне и не на что снимать, я снимаю на смартфон – потому что нужно сообщать о новостях как можно оперативнее. А с появлением такого понятия, как fake news, мы ещё тридцать раз перепроверяем любую новость. А раньше, в 90-е, могли сообщить что угодно, а потом даже не извинялись – ну ошиблись, бывает.

Но сейчас многие ностальгируют по такому телевидению, говоря: там была свобода, а сейчас кругом цензура.

– И я по нему ностальгирую! Но не по этому отчаянному дилетантству, а по своей молодости, задору. Но редактора вряд ли сейчас скучают по временам, когда военный журналист мог во время поездки уйти в запой и проявиться только через неделю, – они скучают скорее по волосам, которые успели поседеть от работы с такими журналистами.

Часто противники телевидения говорят, что не смотрят его, потому что у них в зубах навязли «интриги, скандалы, расследования» и женские сериалы. И вот тут я с ними соглашусь. Почему на Западе телевидение – это «Игра престолов», а у нас – «Доярка из Хацапетовки»?

– Прежде всего телевидение – это очень дорогая вещь: ни один канал не будет делать продукт, который не станут смотреть. В какой-то момент стало очевидно, что ТВ смотрит в том числе большой процент женщин «55+» – и каналы именно под них и стали предлагать много продуктов. Но сказать, что «Доярка» – это единственно правильный путь, нельзя. Помните, когда-то у нас всех были телефоны Nokia, которые стоили тысячу рублей? Казалось, что лучше их ничего придумать нельзя. Но потом умный человек Стив Джобс предложил всем iPhone, и люди стали его покупать, потому что это было стильное устройство, которое позволяло делать массу всего, что Nokia и не снилось. 

С телевидением примерно то же самое: да, проще всего относиться к зрителю как к человеку, которого можно кормить чем-то несложным, и сперва он действительно всё это будет смотреть, но потом приходит момент, и он вдруг понимает, что его держат за дурака. И хочет что-то совершенно новое. Один из моих наставников говорил мне: послушай, ты должна сделать так, чтобы твою передачу посмотрела абстрактная бабушка из Коломны. Так вот сейчас под эту бабушку из Коломны многие и работают.

Сколько ресурсов задействовано, чтобы ублажить абстрактную бабушку, привидевшуюся   маркетологам?

– Почему-то медиаменеджерам кажется, что эта бабушка хотела бы, чтобы её всё время развлекали, пока она бесконечно рубит капусту да жарит котлеты. Но нет, даже у этой абстрактной бабушки, в силу прожитой жизни, были романы, у неё были трагедии, были потери, её жизнь резко поменялась после павловской реформы, и ей бы хотелось понять, что с ней произошло. Я в своей программе ориентируюсь на людей, которые хотят услышать больше, чем они знают, – и априори считаю своего зрителя эрудированным человеком: не расшифровываю ему, что такое Карибский кризис или кто такой Бжезинский. Мне кажется, что каждый телевизионщик сейчас сам решает, кто он – Мистер Фёрст или Мистер Секонд (персонажи фильма «Человек с бульвара Капуцинов». – Прим. ред.): ты либо «Прибытие поезда» зрителям показываешь, либо идёшь по пути максимального упрощения и шокируешь публику криками, визгами, кадрами, где людоед жертве пальчики откусывает. Но это именно твой выбор – и ты предлагаешь его зрителю.


«А что, Дидико уже умер?»

Что вы считаете неэтичным? О чём вы никогда не будете рассказывать в эфире?

– О расстрелах в школах. Я считаю Майкла Мура великим режиссёром, и он совершенно заслуженно получил кучу премий за «Боулинг для Колумбины» (фильм 2002 года о бойне в американской школе «Колумбайн», в ходе которой двое старшеклассников убили 13 учащихся. – Прим. ред.). Но с тех пор в США, наверное, не было месяца, когда посмотревшие этот фильм ученики не устроили расстрела в своей школе. Фильм оказался очень сильным – и заразительным. И массовый зритель почему-то увидел в нём только одно: если тебя обижают в школе или тебе там скучно, ты берёшь в руки карабин и стреляешь в голову тем, кто тебе не нравится. Они не увидели в этом фильме, что те, кто устроил бойню в «Колумбайн», не были затравленными школьниками – это были садисты, которые спокойно подготовились к стрельбе и убивали людей, чтобы получить адреналин. Я никогда не буду рассказывать о расстрелах в школе, потому что ничего не стоит спровоцировать детей на подражание. Пусть абстрактная бабушка в Коломне не услышит о бойне в Бурятии – её жизнь от этого знания легче не станет, зато её внук не повторит пример бурятского стрелка.

Но это же и есть самоцензура, нет?

– Нет, это моя позиция в авторской программе, я считаю как раз, что это – социальная ответственность. А вот другой пример. Меня спрашивают: а почему вы не рассказываете про акции протеста в Москве? Во-первых, потому, что эти акции протеста никогда не были так многочисленны, как об этом рассказывает оппозиция. А во-вторых, потому, что, например, вовлекать в эти акции школьников – преступление. Мы все взрослые люди и понимаем, что вывести подростков на улицы ничего не стоит. Мы сами были такими детьми, мы сами всё это пережили. Мы хотим, чтобы это делали с нашими детьми? Нет. Поэтому я не хотела бы популяризировать взгляды людей, которые занимаются подобным. Дети – это такая категория, которой нельзя манипулировать.

А как же знаменитый распятый мальчик, которого вам никак не могут простить либералы? Что это, кстати, вообще было? Он существовал?

– Я не знаю, почему этот случай ассоциируют со мной, – новость впервые вышла тремя эфирами до меня, с другими ведущими, а когда он в моей программе возник, он был в сюжете корреспондента и мы сто раз оговорили в эфире, что не можем ни подтвердить, ни опровергнуть эту историю… А вообще, это случай для учебников по журналистике. Это же первый случай fake news в том новом мире постправды, в котором мы все оказались. Это ведь правда дидактический пример – есть женщина, которая рассказывает ужасы. Её показания проверить невозможно, как и показания всех, кто перебежал через границу, то есть беженцев-очевидцев. У меня этот рассказ сразу вызвал сомнения. Она не врала, она просто где-то это слышала и теперь пересказывает в качестве личных воспоминаний, поскольку находится в стрессовом состоянии. Произошла подмена воспоминаний, скорее всего.

Так что же это было? Она пыталась кого-то обмануть?

– Это легенды войны. Они очень часто выглядят очень достоверно, всё зависит от того, насколько вы готовы им поверить, проверять их практически невозможно. У каждого катастрофического события есть такие. Я сталкивалась с этим в Ливии, когда ко мне прибегали люди и рассказывали: «Каддафи захоронил золото в Судане, нубийцы несли на себе сорок тонн!» Я спрашиваю: «Откуда вы знаете? Есть свидетели этого?» – «Нет, конечно, – их же всех расстреляли». – «Откуда тогда вы это знаете?» И вот из этого же разряда был распятый мальчик – классический случай fake news, когда факт нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть. Но маховик уже закрутился, и «патриоты» подняли этого мальчика на знамя «смотрите, какой ужас творится!», а «либералы» распяли его ещё раз: «Вот как лгут федеральные каналы!». 

Я через неделю поехала туда, в Луганскую область, и бабульки мне начали страсти рассказывать. «И вот снаряд залетел в колясочку!..» Я спрашиваю: «Вы видели это?» – «Да, да, мне соседка сказала». – «Нет, это кто-то видел? Своими глазами?» И выясняется, что это её соседка в новостях прочла и пересказала. И не про мальчика там было, а про девочку, и снаряд попал не в колясочку, а в песочницу… Но если тогда это был первый случай новой информационной реальности, то теперь «распятый мальчик» превратился в доктрину, по которой работают целые агентства. Вот западные СМИ показывают мексиканскую девочку, нелегальную иммигрантку, которая рыдает, потому что Трамп посадил её в клетку (а на самом деле её никто в клетку не сажал, снимали на митинге в Нью-Йорке)… А вот в репортаже CNN сирийский мальчик рассказывает, как российская авиация бомбила его госпиталь (а на самом деле ничего этого не было)…

soldaty.JPG
На палестино-израильской границе. КПП Каландия. 2018 год

Сейчас многие западные журналисты и политики критикуют CNN и другие западные каналы за то, что они превратились в фабрики фейковых новостей. Это действительно так?

– Я очень уважаю западную журналистику за то, как глубоко они прорабатывают темы. Когда бываю в Англии, всегда покупаю Times, когда лечу в Бейрут из Дамаска, покупаю Time и Newsweek, чтобы знать, что делают коллеги. И поскольку они пишут в основном про те же события, о которых рассказываю я, мне часто очень любопытно, насколько отличаются углы зрения – их и мой. Иногда мне кажется: а может быть, я сошла с ума? Ну вот смотрите: сейчас есть довольно много прозападных новостных порталов, их делают талантливые ребята с хорошим образованием – некоторые учились журналистике в Стэнфорде. И вот происходит дело Скрипалей, которое каждый из нас видит по-своему: у меня есть сумма аргументов, у них есть сумма аргументов. И вдруг я вижу, как на одном из этих порталов появляется новость: «Один из создателей яда «Новичок» едва остался в живых!» И начинают мелькать заголовки один страшнее другого: «На создателя «Новичка» совершён наезд на машине», «Создатель убийственного яда, которым отравили Скрипалей, едва не погиб под колёсами несущейся на него машины». Открываешь эти новости – внутри сплошное нагнетание, а в конце почти незаметная строчка: «За рулём машины, которая чуть не наехала на создателя «Новичка», был его пьяный сосед». Нет ленивого, который бы не говорил, что федеральные каналы – это пропаганда. Но мы же не пользуемся такими приёмами! А они пользуются – более того, считают, что делают этим доброе дело. Например, западные каналы показывают фейковую фотографию этой мексиканской иммигрантки; потом выясняется, что она фейковая, но эти СМИ говорят: «Ну и что? Это же ради хорошего дела». Можно убить старушку ради хорошего дела? Нет, нельзя.

Меня вот ещё сильнее шокируют попытки переписывать прошлое – сейчас «либеральные» журналисты рассказывают, что 90-е были временем процветания, а обнищания народа, малиновых пиджаков и перестрелок на каждом углу просто не было.

– У меня есть подруга со строгим папой по имени Давид (Дидико по-грузински). Так вот она вспоминает, как она однажды вышла в короткой юбке и с накрашенными ногтями в свой грузинский двор и старухи, покачивая головами, её спросили: «А что, Дидико уже умер?» Так вот, когда, скажем, делают фильм «Дело Собчака» и обещают, что это будет честное документальное кино, показывают и все знакомые авторов фильма пишут: «Боже, это самый честный фильм, который когда-либо снимали, это просто сгусток правды про 90-е!», – мне приходит на ум тот же самый вопрос: а мы все, кто жил в 90-е и помнит, как оно было на самом деле, мы теперь – коллективный Дидико и все умерли?

 

«Я стою столько, сколько стоит последний выпуск моей программы»

Вам когда-нибудь угрожали из-за вашей профессиональной деятельности?

– Никогда в жизни мне не угрожали за три вещи – за то, что я женщина, за то, что я азербайджанка, и за то, что я проповедую какие-то другие политические взгляды. Ну вот чтобы прямо набрасывались – нет, никогда не было. Ну были неприятные моменты. Например, однажды я была на дне рождения Хакамады. Было очень весело и интересно. И вот спускаюсь я в лифте – и вдруг подвыпивший мужик, который со мной ехал, говорит: «Я вас узнал, вы Ирада Зейналова!» – «Да, и что?» – «Я очень хочу вас задушить! Я сейчас вас буду душить». Я говорю: «Вперёд. Ехать с седьмого этажа долго, у вас есть все шансы». Его женщина начала его успокаивать: «Да ладно, ладно, не стоит она того». Он говорит: «Так и быть, я передумал вас душить». Я ему говорю: «Вот так вы и страну просрали – потому что только говорите и ничего не делаете».

А вот тут тоже страшно не было?

– Со мной часто мужики пытаются, что называется, помериться. Но это бесполезно. Во-первых, потому, что мне нечем, а во-вторых, потому, что все сравнения не в пользу сравнивающего. Иногда в командировках, например на Северный Кавказ, бывали случаи, когда со мной начинали агрессивно спорить. Во всех таких случаях я иду в атаку. Это, может быть, глупо. Но вариантов нет: как только ты начинаешь бояться, ты проиграл.

А вас обижает, что есть такие люди?

– Нет, я привыкла. Когда ты выходишь на улицу, в течение дня подходит много людей, которые говорят: «Мы вас любим», – но обязательно найдётся кто-то, кто скажет: «Я бы хотел выколоть вам глаза!». Не буду скромничать – я много в каких горячих точках появлялась первой и отправляла оттуда хорошие репортажи. Но что помнит про меня зритель, когда со мной встречается? «Мальчик, иди в ж…у!» (ставший хитом в интернете эпизод репортажа о последнем пути царской семьи Романовых в Тобольск, в котором Ирада «посылает» маячащего на заднем плане местного мальчика. – Прим. ред.). И никому не интересно, что это было сказано после двадцатого дубля на сорокаградусном морозе и у меня руки примерзали к микрофону. И что я просто пародировала Раневскую, про которую в то время читала.

Вас не страшит то, что вас могут забыть? Вот смотрите, ведь в те же 90-е была масса ведущих, без которых, как казалось, нельзя вообразить телевидение, а новому поколению их имена ничего не говорят: у них один Дудь на уме.

– К этому я тоже готова. Журналистика – это однодневная профессия. Случись что с каждым из нас – неделю попереживают, пообсуждают, может быть, даже возьмут пару интервью, а дальше придут иные времена. Когда я ушла с Первого канала, зрители на сайте Change.org организовали сбор подписей под петицией «Верните Зейналову!». Это кто-то сейчас помнит? Нет. Должна ли я по этому поводу расстраиваться? Тоже нет. Я стою ровно столько, сколько стоит последний выпуск моей программы. И когда мне скажут: «Извини, ну надо посидеть на скамеечке, отдохнуть», – я буду, конечно, переживать и думать: «Боже мой, какие они интриганы! Я же столько для них сделала», – но всё это будет бесполезно. Телевидение – это профессия, в которой неинтересно уже то, что ты неделю назад сделал. И бесполезно трясти орденами. Никто из нас не Чехов и не Татьяна Толстая, чтобы считаться классиками. Конечно, есть великие журналисты, которых помнят до сих пор, и хорошо, что они живы-здоровы и им есть на что намазать бутерброд маслом. Но публика не обязана нас всех помнить. Телевидение – это образовательно-развлекательный продукт: как только ты прекращаешь образовывать и развлекать – всё, вызывают другого, и всё по новой.

фото: Светлана Фомина; личный архив И. Зейналовой

Похожие публикации

  • Босоножка
    Босоножка
    Сезария Эвора, поющая песни своего крошечного острова, заставила забыть мир о том, что когда-то все это относилось к разряду «экзотики». Сейчас это просто знаменитые песни Эворы, неуловимо знакомые даже для тех, кто никогда о ней не слышал
  • Ave Майя!...
    Ave Майя!...
    Майя Плисецкая смогла вылепить из себя образ настолько волшебный, гармоничный, воздушный, что, глядя на нее, забываешь, что балет – тяжелейший труд. Кажется, что и в жизни Плисецкой не приходилось продираться не через какие тернии. Как ей удалось создать эту иллюзию?