Радио "Стори FM"
Виктор Шварц: Два литра спирта для привокзальной лужи

Виктор Шварц: Два литра спирта для привокзальной лужи

Виктор Шварц  — один из самых известных репортеров СССР 70- 80-х годов. Работал в газете «Советская культура», в те годы одной из самых популярных и влиятельных. Его репортажи, расследования, очерки,. в том числе и из «горячих точек» — Афганистан, Карабах и т.д. — вызывали огромный интерес и резонанс не только у рядовых читателей, но и в высоких властных инстанциях. Круг его общения и дружбы включал сотни знаменитостей из сфер науки, искусства, политики. Позже Виктор Шварц основал и выпускал нашумевшую газету «Частная жизнь» и многие другие издания миллионными тиражами. Он уже много лет живет за рубежом. Нам показалось, что публикация повести из его архива будет весьма любопытна.

1


Вот бывают же такие совпадения, как у нас с Колькой… Куда ни плюнешь, все почти одинаково выходило… Возьмем работу. Оба — корреспонденты, оба занимались практически одним и тем же — информацией. И хотя трудились в разных газетах, да ведь что тут забавно — газеты эти, как два грибочка, взращенные Центральным комитетом нашей родной и любимой партии, рядышком притулились: «Советская индустрия» и «Социалистическая культура». Собственно, благодаря тому, что газеты наши были стенка в стенку, мы и познакомились. В столовой для трудового народа.

У нас на две газеты и столовых было две: одна для простых сотрудников, а другая — «генеральская», для заведующих отделами и членов редколлегий вкупе с заместителями главных редакторов. А вот нашего главного там никогда не видели: он ездил обедать в ЦК КПСС на Старую площадь, где за супчиком, наверное, приготовленным по особому рецепту для старых и большевиков, общался с себе подобными, обсуждая с ними последние новости и настроения самого высокого начальства.

И не то, чтобы еда в «генеральской» была вкуснее, чем в нашей — варилось-то все в одном котле… Зато буфет… Я, когда в первый раз попал туда (так-то простых сотрудников в него не пускали, а тут надо было срочно бумажку одну передать своему начальнику), аж обалдел — такого никогда не видел. По тем голодным временам середины 70-х тут тебе и французское шампанское, и португальский портвейн, и виски, и джинн, и сигареты импортные, и шоколад швейцарский, и наши разносолы что ни на есть дефицитные… Ну, прям тебе валютная «Березка»: бери сколько хочешь и чего хочешь, только за советские деньги…

Но больше всего меня удивили тогда сигареты «Новость» — не такие, которые лежали во всех киосках по 18 копеек за мятую пачку — короткие и противные, словно солому куришь, а в твердых упаковках и по 40 — типа иностранные. Уже потом узнал, что это наш «дорогой Леонид Ильич» курить бросил — здоровьишком слабеть стал, врачи ему и запретили строго-настрого. Куда дедушке деваться… Только просил, чтобы охранники ему в лицо дымили. Те-то сплошь хлопчики спортивные, некурящие… Ничего, дымили как миленькие… А линия на фабрике «Ява», где ему те самые сигареты из отборных виргинских табаков крутили, по инерции еще продолжала какое-то время работать. Вот и поставляли «окурки» Ильича в спецбуфеты — пусть и начальники приобщатся к высокому…

Это сейчас всякой хренью — хоть импортной, хоть нашей, никого не удивишь, а тогда — сдуреть было можно. И доставлялось все это прямо из спецраспределителей — кто-то когда- то (говорят, сам товарищ Ленин) решил, что «больших» людей надо и подкармливать по-большому, прямо не отходя от их рабочего места. Дабы еще крепче держались за свой стул, проводя линию партии. Покуда эта линия не станет для них кривой, и не вывезет на расстрел или в зону на долгие годы…

В нашем простом буфете такого добра и в помине не было… Но зато была там всегда водочка, соленые огурчики и пирожки собственной буфетчицы Веры выпечки: с мясом да с капустой и яйцом. А что еще надо молодому организму после окончания трудового дня. Вот мы и спускались после работы в буфет: как правило, молодежь, в основном неженатая, те, кого особо не ждали после работы дома. Вот там, за рюмашкой, мы и познакомились с Колькой, а разговорившись, нашли немало общего в нашей жизни.

…Я с этой Верой, кстати, тогда по-тихому жил. Хорошая баба, только фригидная напрочь. Мы тогда о всяких сексуальных заморочках типа «языком работать надо», слыхом не слыхивали, жили по принципу: «туда — нельзя, сюда — нельзя, а туда-сюда можно»! Ну ничего, обходились… Я холостяковал, жил на съемной квартире, да и она — девка незамужняя. Очень удобно: и баба при тебе, и жратву она мне из буфета таскала: котлеты всякие, картофельное пюре в баночке, колбаски, сырку, даже супчик умудрялась… Режим экономии у нее назывался. И в буфете она мне всегда с верхом накладывала, так что заведение для начальников мне и на хрен не нужно было.

Ну а с Колькой, как выяснилось за рюмкой, были мы одногодки. Оба росли без отцов, и не на войне погибли они — так было бы, конечно, романтичнее, — а просто ушли из семьи: его к другой женщине, а мой — от своей, с не совсем адекватным поведением, которая меня и родила. Оба закончили журфак, правда, он в Самаре, а я — в Москве, но разница-то невелика: чаще пиво пили, чем лекции слушали, а экзамены и зачеты всякие сдавали «на шару», зубря в последнюю минуту и пользуясь шпаргалками. Но дипломы все-таки получили. Ну, не «красные», конечно…

Да, впрочем, системе вундеркинды и не особенно требовались — закон был один: живи как все и давай жить другим. А те, кто выбивался из общего ряда, моментально оказывались под подозрением начальства — уж не хотят ли эти молодые и рьяные подсидеть старичков на их теплых местечках? А что значит, «как все»? Работай помаленьку, кропай в газету то, что требовали идеологические установки, а там — как карта ляжет: может, и карьеру сделаешь, если для этого условия подходящие возникнут. Главное же: не возникай, не критикуй, ходи на собрания и демонстрации трудящихся, голосуй, как все, иначе, как говорилось потом — проиграешь!

Мы с детства были хорошо обучены этим правилам. И в садике, и в школе, и даже дома. Октябрятская звездочка с изображением маленького Ильича с кудрявой головой, красный галстук, комсомольский значок — все это было вехами на пути к познанию правил «социалистического общежития», идеологическими вехами, расставленными вдоль светлой дороги к коммунизму, о котором нам рассказывали чаще, чем о Красной шапочке и Сером волке. Красную шапочку, в данном случае, нам заменяла наша страна: добрая, трудолюбивая, заботливая, а Серого волка — злые дядьки из-за океана, стремящиеся навязать войну и уничтожить любимую Родину. Тогда мы еще ничего не слышали о диссидентах, инакомыслящих, то есть мыслящих почему-то иначе, чем миллионы советских людей, и за это гнивших в зонах и психушках. Да и как можно было мыслить иначе, если по радио, вбивая нужные постулаты нам в уши и в мозг, без перерыва голосили: «Эх, хорошо в стране советской жить» и «Раньше думай о Родине, а потом о себе» …

Идеологическая вертикаль для каждого советского человека выстраивалась десятилетиями. Сначала ты — октябренок, и вот уже распеваешь в первом классе:

 «Когда был Ленин маленький,

С кудрявой головой,

Он тоже бегал в валенках

По горке ледяной…»

Затем — пионер, с клятвой на устах:

«Я, (фамилия, имя), вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь: горячо любить и беречь свою Родину, жить, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия, как требуют Законы пионеров Советского Союза».

Ну и — комсомол, с 14-ти… А уж потом, для особо праведных или стремящихся сделать карьеру — партия, «наш рулевой».

Идеология входила в плоть и кровь, компостировала мозг, незаметно оседая там невидимой темной копотью. До такой степени, что сознание переставало сопротивляться и воспринимало нашу действительность как само собой разумеющуюся — со всеми ее лозунгами, знаменами и портретами генсека вкупе с остальными членами «ленинского политбюро», развешанными по городам и весям. Они становились настолько привычной частью пейзажа, что, наверное, если бы однажды народ проснулся утречком и не обнаружил всех этих старых дядек в шляпах и без шляп, многие бы сильно удивились вплоть до запоев.

Помогало, правда, вписаться в окружающую действительность исконное русское свойство — «пофигизм». Основной массе населения все было «по барабану» — советская власть функционировала как бы сама по себе, а жители одной шестой части суши — сами по себе. Они успешно добывали хлеб насущный путем поиска, где что плохо лежит; привычно выстаивали в очередях за колбасой без мяса и туалетной бумагой, которая годилась не для подтирки задницы, а для протирки окон, травили анекдоты про Леонида Ильича, вышамкивающего не «социалистические страны», а «сосиски сраные», и не «систематически», а «сиськи-масиськи», и, ежедневно пробавляясь пивком, водочкой, а то и самогонкой, значительно облегчали себе существование. Словом, нашли лучшую форму сосуществования с государством: в упор его не видеть.

Но не всем подобное удавалось. Это Жванецкий, набиравший тогда популярность благодаря записям на магнитофонах, мог объяснять согражданам, чем хорош запах изо рта: мол, не нравится — отойди… Нам с Колькой отойти не удалось, и однажды, когда по всем конторам проходили отчетно-выборные собрания в комсомоле, нас выбрали секретарями комитета ВЛКСМ. Вот так, в один день, буквально в один час…

…Через дорогу от наших контор находилось заведение с громким названием «Пиво», в просторечии именуемое «железные мужики». Стояли там пивные автоматы, которые за 20 копеек наливали тебе мутную хрень, отдаленно похожую на хмельной напиток.

Много лет спустя в Праге я попробую настоящее пиво, и первый же его глоток убедит меня, что всю жизнь в «совке» я пил мерзость несусветную: что в бутылках, что на розлив… То, которое из Чехии, сделано на воде из артезианских источников, да и хмель там произрастает на особой, красной глине, что и делает пиво просто пивом. Нашу кружечку-вторую-третью махнешь — голова как из-под асфальтового катка выпала… В сон клонит, а уж поблевать — святое, коли еще с водочкой замешать. А ихнее пьешь (хоть с водкой, хоть без водки) — только удовольствие получаешь. Два мира — два Шапиро…

А знаете, откуда эта поговорка взялась? Был в 70-е годы в Москве сильно аккредитованный корреспондент агентства Ассошиэйтед Пресс Генрих Шапиро. Однажды раненько утречком он выгуливал на Тверском бульваре, возле старого здания Телеграфного агентства Советского Союза (ТАСС), своего песика. И вдруг заметил, что из подвального этажа главного пропагандистского центра СССР вьется дымок и пахнет паленым. Понял: пожар. Вернулся к себе и отправил в Америку сообщение: в столице СССР горит здание ТАСС. К тому времени на работу прибыл главный начальник — генеральный директор. И первым делом начал просматривать сообщения телеграфных агентств мира. Сверху пачки и лежало сообщение Шапиро. Начальник прочитал его и подумал: «Опять клевещут, гады!». Снял трубку внутреннего телефона и набрал номер коменданта здания, которого звали Соломон Шапиро: «У нас что, пожар?». «Проверю и доложу», — отрапортовал служака Соломон, вышел из своего кабинета, заглянул в подвал, и чуть не задохнулся в клубах дыма. В общем, пожар разыгрался не на шутку. И только когда все кончилось, генеральный директор на совещании, осудившем потерю бдительности коменданта, и произнес вошедшую в историю фразу: «Два мира — два Шапиро» …

Ну, а если говорить о «железных мужиках», то там пили пиво не из кружек: они напрочь отсутствовали. Поэтому клиенты, хорошо зная об этом, приходили в пивнушку со своей тарой: кто с пол-литровыми банками, кто с обрезанными на четверть пакетами из-под молока, а кто (профессионалы) и с настоящей кружкой, «заигранной» у бочки, из которой разливали квас.

Водку тоже приносили с собой. Ну а как без нее, родимой? Известная пословица: «Пиво без водки — деньги на ветер», вела народ в правильном направлении. И хотя при входе к «железным мужикам» его встречало большое объявление: «Приносить с собой и распивать спиртные напитки строго воспрещается!», народу оно было как-то по барабану. Единственная смотрительница за порядком, она же здешняя уборщица, периодически для вида шваркающая тряпкой по грязному полу, дабы черной жижи под ногами хватило на всех, отнюдь не возражала насчет «приносить и распивать», поскольку кормилась с пустых бутылок, которые ей сдавали приносящие и распивающие. И только если кто-нибудь намеревался сохранить пустую посуду для бог весть каких личных нужд, раскрывала свой нежный ротик, из которого лился набор неупотребляемых в светском обществе выражений.

В общем, по пиву мы взяли, благо та же уборщица торговала достаточно чистыми пол-литровыми банками. Разлили туда же «чекушку», принесенную с собой. И Колька, глубоко отхлебнув, раздумчиво произнес:

— Ну что, Серега, не расстанусь с комсомолом, буду вечно молодым?!

Приведя и свой организм в надлежащее состояние, я промурлыкал в унисон:

— Мы пройдем сквозь шторм и дым! Музыка Пахмутовой, слова Добронравова. За то и выпьем!

… Чекушки, естественно, оказалось мало. Еще одну нам вручила бабушка — старушка, ошивавшаяся тут же и торговавшая спиртным со щадящей наценкой. В общем, закат этого дня плавно перешел в рассвет дня нового, который мы встречали в моей «однушке» — в обществе двух, не помню откуда взявшихся, относительных прелестниц.

С прелестницами в Москве тогда, конечно, было посложнее, чем ныне: Интернет-то не существовал, птички там не гнездились. А потому места надо было знать. Типа танцплощадки в Химках, куда к вечеру съезжались охотники до «сладенького». «Сладенькое» было то еще: большинство — лимитчицы, приезжающие в столицу из городов и сел, чтобы использовать свой трудовой задор на стройках, заводах и фабриках. Задор оплачивался плохо, вот и подрабатывали. Приглашал ты, скажем, такую даму на танец и слегка ощупывал: если в трусах — честная девушка, если без трусов — твоя! За червончик — хоть на край света или в ближайшие кусты: кому как нравится.

На службу мы в этот день, естественно, не пошли. Комсомол сразу же продемонстрировал свои преимущества: можно было позвонить на работу и сообщить, что тебя вызывают в райком. Впрочем, в райком нас спустя пару дней и вправду вызвали…

 

2.

Этот райком вообще был едва ли не самым знаменитым в Москве. И не только потому, что размещался он в старинном здании, где когда-то собственнолично выступал Ильич. Но и еще и потому, что давал он самый высокий процент остающихся за границей. Тут дело в чем? Да в том, что на территории РК ВЛКСМ находились Большой и всякие прочие театры, да еще киностудия, главное управление цирков и прочие культурные учреждения. Вот некоторый молодой народ из этих учреждений, время от времени выезжая на гастроли, решался продлить их для себя лично, и линял с концами, вызывая шок и трепет у руководителей поездки и человека из КГБ, именуемого во всех таких коллективах «Дзержинским» — особью, вечно пребывающей в черном костюме и смотрящей, как бы чего не вышло. Он бдел: чтобы ходили всегда только по трое, не выбирались тихонько на стриптизы и в кинотеатры на «веселые» фильмы, не воровали сувениры из магазинов… И всегда и везде собирал деньги на цветы — то ли к домам, где когда-то проживал Ленин, то ли к могилам революционеров, то ли к памятникам советским солдатам и маршалам-освободителям, коих, например, в той же Европе было натыкано где только возможно.

Рассказывали байку про Юрия Никулина… Они летели на гастроли в Нидерланды, и клоун наш, хорошенько подвыпив, подозвал «Дзержинского» и спросил: «Как сказать по-голландски „Я хочу остаться в Нидерландах?“». Тому сначала поплохело, а потом он все месяцы гастролей не отходил от Никулина, устроив ему персональную опеку…

И не дай Бог быть замеченным «Дзержинским» за рубежами нашей Родины в каких-то нехороших поступках типа отказа от сдачи своих обменянных грошей на цветочки… Все, в анкету тебе согласно отчету кагэбэшника вбивалась литая строка «Имел замечания по поездке», и ты навсегда становился невыездным.

Да ведь все равно выходило, что иные, совершая туристические или гастрольные ралли, линяли за границу навсегда, вызывая потом гнев больших начальников: как же это удалось поганым отщепенцам проникнуть сквозь отборочное сито райкома комсомола да райкома партии и прочих разрешающих загранпоездки организаций.

За пределы нашей родины мы с Колькой не собирались, зато на общем собрании «секретарей комсомола первичных организаций» узнали, что нам предстоит поездка за пределы города Москвы, а именно на выездной семинар, где новичков, судя по программе, которую нам раздали, целую неделю собирались учить уму-разуму.

— Во дела, — сказал Колька, пока мы ели сосиски повышенного качества в райкомовском буфете. — Представляешь, это ж с утра до ночи слушать всякую лабуду. Сачкануть бы, а?

— Ага, сачканешь тут. Слушай, а давай зайдем к нашему куратору, может чего вместе придумаем.

Куратора, она же инструктор РК ВЛКСМ, отвечавшая за работу комсомольских организаций редакций, расположенных на территории райкома, мы знали. Звали ее Нина Агапова, и было ей лет этак 26. Не скажу, что отличалась она особой красотой, но была вполне: слегка полненькая обаяшка, всегда в строгом костюме и белой блузке с притулившимся у сладкой груди комсомольским значком. Пришла Нина в райком из школы, где после окончания пединститута преподавала в старших классах, и это дело ей настолько обрыдло, что за райком она ухватилась, как за спасательный круг. Не знаю, кто уж рекомендовал ее туда, может и переспать с кем понадобилось (такое бывало частенько), но сидела она на своем стуле вроде бы прочно. Вот в ее кабинет мы и постучались.

— Входите, мальчики! — Нина поднялась из-за стола, заваленному бумагами и двинулась нам навстречу. — А я вас видела на совещании, только подойти не успела. Ну что, пора в путь-дорогу…

— Нин, а это обязательно? — скривил я физиономию.

— Ну конечно, обязательно. Да вы ведь на таких мероприятиях никогда не были. Там классно: лес, река, домики отдельные. С девчонками хорошими познакомитесь, вы ж у нас холостые, неженатые…

— Девчонки — это хорошо. А вот как с этим быть? — я показал ей программу семинара. — Сачкануть бы! Может, чего придумаешь?

— А тут и придумывать ничего не надо, — Нина хитренько улыбнулась. — Вы ведь у нас журналисты. Вот и будете вместо посещения лекций выпускать стенную газету. Мы вам в группу еще художника и фотографа дадим, так что не пропадете.

— Нина, ты гений, — обрадовался Колька. — С нас бутылка!

— Вот на природе и поставите. Как-нибудь вечерком, — ответствовала Нина, и весело подмигнула.

— У меня, кажется, появляется интерес к семинару, — сказал Колька, когда мы вышли от нашего инструктора. — Согласись, а Нинуля-то ничего…

— Ну-ну, — я одобряюще подмигнул приятелю. — Как говорит мой шеф, Христос тебе навстречу…

 

3.

Автобусы подали ровно в девять тридцать. К этому времени подтянулись и мы с Колькой, как, впрочем, и еще человек сто секретарей разных районных организаций. Естественно, у нас с собою было… Впрочем, судя по почти хрустальному звону, «было» и у всех остальных, включая милых девушек, олицетворяющих комсомол «на районе».

* * *

Тогда, в середине тупых 70-х, пили все. Ну, или почти все, поскольку жесткие ограничения на продажу спиртных напитков еще не ввели. Правда, существовал, как его называли в народе, «час волка», когда народ начинал затовариваться спиртным. Почему «час волка»? Да потому, что в это время на часах с игрушечными героями, что были установлены на фасаде кукольного театра Образцова, ровно в 11 из прорези появлялся перекошенный, как будто только что кирнувший Волк, и в это время распахивались двери винно-водочных магазинов.

Спиртное было мерзкое, но зато разнообразное. Да простится мне эта часть рассказа за излишнюю детализацию, но, честно говоря, мне самому ласкают сердце воспоминания о том времени, когда я пил. И хорошо пил…

Итак… Из «классики» помимо водки за 2.87 и 3.62 существовали разнообразные портвейны (портвенюшка, бормотуха): «777» за 3.40 по прозвищу «Три топора» или «Лесоповал» (замечу, что все эти прозвища рождались из-за изображения на этикетке или давались народом, обладавшим отменным музыкальным слухом, по созвучию названия), «Биле мицне» («Биомицин») за 1.70, «Кавказ» за 2.50 («Нищий в горах») и «Агдам» за 2.60 («Агдам Бухарян» и «Агдам Задурян»), наконец неизвестно из чего сделанное «Фруктовое» вино по 1.30 под названием «Плодово-выгодное», поскольку размещалось в бутылках по 0,8. Ну и прочие «вкусняшки». Эти адские смеси забродившего виноградного сока, сахара и картофельного спирта в стране победившего социализма потребляли все — от бомжей до академиков.

Я не случайно привел здесь цены на все эти изделия отечественной вино-водочной промышленности, ибо, думается, новые поколения уже не в состоянии соотнести их с тогдашним материальным благосостоянием советского народа. Скажем, в институте я получал стипендию в размере 28 рублей, а начинающий инженер — от 90 до 110… Но и мне, и инженерам вполне хватало на какую-нибудь «Анапу» за 2.30 или «Вермут» по 1.50. Ну а уж если финансы подходили к краю, скидывались на троих и таким образом удовлетворяли свои насущные потребности.

Но на вершине бухла были отнюдь не портвейны. Легендарным напитком 70-х был, пожалуй, так называемый «бальзам» по имени «Абу Симбел». Что означало это название, не знаю и до сих пор, но на его этикетке значилось: «Настойка из натуральных трав, обладающая тонизирующими свойствами». Какие уж там травы входили в него и где их собирали — науке неизвестно, но адова жидкость емкостью 0,83 л. крепостью 30 градусов и ценой 5 руб. 80 коп., имела говорящее само за себя прозвище «бабоукладчик».

Впрочем, укладывала она и мужиков тоже. Помнится, выполняя журналистский долг, прилетел я на БАМ (кто не помнит, так называлась Байкало-Амурская магистраль, которую строили-строили, да так и не достроили), в поселок Тында. Народ роптал… Причина была в том, что лед на реке еще не вскрылся, а это означало, что к поселку не может подойти «пьяная баржа» — первая из тех, которой по весне завозили на ударную комсомольскую стройку выпивку. А она к тому времени закончилась повсеместно, даже у начальства. Думали-думали, и, опасаясь, что народный гнев может перейти в бунт, нашли выход: на БАМ срочно отправили грузовой самолет с «Абу Симбелом». Какая не дрянь, а кайф дает. Расхватали ее мгновенно, но три дня на работу никто не выходил…

Ну и как же забыть о славной гвардии напитков: «Алжирское», «Солнцедар», «Вермут розовый»… Разливали их из одной тары — танкеров, приходящих из Алжира. Эту «братскую помощь» народ окрестил «чернилами», «краской для забора», «клопомором» и т. п. Как-то зашел я к коллегам в газету «Доблестный труд», а у них на столе — трехлитровая банка «Солнцедара» по цене 8 руб. 80 коп. Это ж слезы, а не цена. «Присоединяйся, — приглашают ребята, — вон на подоконнике стаканчик стоит». Взялся я за этот стаканчик, а он от окна не отрывается, остатки «Солнцедара» его насмерть приклеили. И внутри ну до чего хорош — всеми красками играет с преобладающей фиолетовой. Отмыть их было невозможно…

Вершину этого изобилия украшало «Советское шампанское», или в просторечии «шампусик». С ним приключилась однажды смешная история. В те годы хорошо шла на экспорт, особенно в Америку, «рашен водка». На гребне этого успеха наши решили толкнуть туда же и шампанское. Но поскольку само название уже принадлежало французам, переименовали его в напиток «NA ZDOROVIE».

Но была еще одна проблема: по заграничным технологиям бутылки было положено закупоривать настоящей пробкой, а не отечественными пластиковыми затычками. Это чтобы пузырьки держало… Однако пробковые-то деревья у нас в отечестве не росли, приходилось материал покупать за валюту, а это накладно. Тут какая-то светлая голова из Министерства внешней торговли (было и такое) родила идею: а давайте закупоривать не полной пробкой, а половинкой: экономия большая выйдет… И вышла: загрузили целый пароход этим самым напитком и отправили в Америку. Но пока он туда добирался, пузырьки-то помаленечку и испарились… Америкосы наотрез отказались принимать это пойло, ну да ничего: вернули его обратно и продали через местные сельпо. Народ пил и плевался, а чтоб крепость все же какая-никакая появилась, добавлял туда водки, поименовав сей коктейль «Северным сиянием».

Но закончим пока разговор о спиртном, тем более что ему еще предстоит сыграть свою роль в этом рассказе. Вернемся к нашему славному комсомолу, лучшим представителям которого предстояло отправиться в неведомые, но за манчивые дали.

 

4.

Народ, позвякивая рюкзаками и сумками, разместился по автобусам. В нашем оказалась и Нина.

— Познакомьтесь, — сказала она, усаживаясь на сиденье перед нами вместе с какой-то незнакомой девушкой. — Это Таня, она комсорг студии «Мультфильм», и к тому же художник. Будет вместе с вами выпускать стенгазету.

Я посмотрел на девушку, и в груди что-то торкнуло. Когда- то у какого-то психолога я прочитал, что «химия» или, по- простому, «любовь с первого взгляда», лежит где-то глубоко в нашем бессознательном, и мы о ней до поры даже не подозреваем. Но вот ты встречаешь человека, схожего с твоим скрытым представлением, и происходит как бы его мгновенное «узнавание», «распознавание», принятие. Тебе в этот момент кажется, что это оно, то самое, и ты не понимаешь, что готовился к подобному чувству всю жизнь. Ты смотришь ей в глаза, и ваши частоты совпадают… Сознание расширяется, распахивается пространство… Или тебя настигает мгновенная вспышка, остановка во времени… В общем, объясняйте это как хотите, но тогда коротко полыхнула молния: это она! Внешне вроде ничего и не происходило: мы познакомились, автобусы тронулись, где-то вспыхнул смех, кто-то включил музычку, Колька весело трепался с Ниной, а мы повели с Таней ни к чему не обязывающий разговор о ее работе на студии. Она была художником-прорисовщиком, то есть делала чистовые рисунки с тщательно прорисованными деталями на основе образа, предложенного главным художником мультика. Скажем, брала эскиз какого-нибудь Незнайки, и выводила все детали: от завитков волос и кончика шляпы до пуговичек на костюме.

Мне было интересно слушать ее рассказ, так как я не имел никакого представления об этой профессии. Но еще интереснее было смотреть на Таню: как она произносит слова, жестикулирует, улыбается…

Тем временем колонна, сопровождаемая милицейской машиной с мигалкой, проскочила Кутузовский проспект, и, вырвавшись на просторы Минского шоссе, помчалась к какой- то, видимо известной водителям, цели. Поворот с Минки, еще минут пятнадцать, и мы въехали в зеленую зону с разбросанными по ней деревянными домиками и большим озером, в глади которого отсвечивало солнце.

Это и была закрытая для простых трудящихся база отдыха нашего райкома, где должен был проводиться семинар.

* * *

Потом я увижу много подобных баз. И не только баз, но и санаториев для привилегированных граждан, и домиков отдыха райкомов и обкомов партии, и спецполиклиники, и спецбольницы — всю ту инфраструктуру, которая обслуживала так называемую «номенклатуру». И не только увижу, но без всякого зазрения совести буду всем этим пользоваться. И ведь до сих пор не стыдно…

Отправился я как-то в командировку в Сухуми. Был у меня там знакомый, причем далеко не простой — бывший секретарь обкома партии Михаил Тимурович Бгажба. Его боготворила вся Абхазия: в бытность главным начальником он, в эпоху тотального огосударствления, разрешил строить маленькие частные кафешки и ресторанчики по всему побережью. Потому и пройти с ним по улице было невозможно: приветливые абхазские мужчины, сидящие целыми днями за бутылкой вина в своих маленьких шалманах, которым он дал возможность неплохо зарабатывать на шашлыках и форели, завидев Бгажбу, вскакивали из-за стола и мчались к нему с криками: «К нам, дорогой Михал Тимурович, к нам!». Национальный герой, да и только… Он время от времени печатал в нашей газете духоподъемные статьи о процветании Абхазии, а мне доводилось их редактировать. Прознав же о моей поездке, Михаил Тимурович сказал, что не оставит меня без своего присмотра, и что номер в обкомовской гостинице мне заказан. И был это трехкомнатный люкс, холодильник в котором оказался забит всякими яствами, а на столе стояли отборные коньяки и вина, коими славилась Грузия, чьей, казалось бы, навеки неотделимой частью, и была Абхазия.

Я, когда в этот «люкс» вошел, решил, что при регистрации что-то перепутали. Спустился вниз, спрашиваю: «Вы, наверное, ошиблись». — «Нет, нет, уважаемый, это ваш номер». — «Сколько же он стоит?». — «3 рубля в сутки»… Ровно такая сумма полагалась на проживание в гостинице любому командированному в нашей стране. Но за «трояк» люкс с выпивкой и закуской? Так Михаил Тимурович вместе с обкомом партии демонстрировали мне свое уважение. Естественно, не лично мне, а газете, где я трудился. И не важно, что не за свой, а за государственный счет…

А вот другая история, похлеще. И связана она с так называемым «4-м Управлением» Минздрава СССР. Так тогда скромно именовалось Лечебно-санаторное управление Министерства здравоохранения, в просторечии «кремлевка», ибо больницы, поликлиники и санатории, ей принадлежащие, обслуживали нашу элиту. К «элите» оказался причислен и я, когда в начале 80-х годов стал в газете руководить отделом информации.

Моей дочке было тогда лет шесть. Нас только-только «прикрепили», как это тогда называлось. И вот мама подстригала ей ногти на руках и случайно поранила пальчик. Ну поранила и поранила — пройдет. Нет, прибежала в тревоге: ранка загноилась, даже температурка чуток поднялась. «Ну, — говорю, — дело обычное, положи ей мазь Вишневского, пройдет…». Но моя — не такая: паника на весь дом, ребенок страдает, как бы хуже не было… Я: тогда позвони в поликлинику, к которой мы прикреплены, спроси, какое лучше лекарство использовать…

Позвонила… И тут началось… Ей говорят: мамаша, ничего не делайте, мы выезжаем… Кто выезжает? Куда выезжает? Дело под вечер, мы в этот момент с приятелем сидим, винишко пьем, дочка веселая, по кровати скачет: ей этот пальчик до одного места…

Прошло после звонка с полчаса и вдруг слышим: во дворе нашей хилой девятиэтажки, которая стояла в самом конце Москвы, в Коровино, и жили в ней, в основном, типографские рабочие издательства «Чистая Правда», — сирена! Глянули в окошко: влетает в наш загаженный двор «Чайка», да не простая, а целый фургон. Народ, конечно, сбежался: такого здесь никогда не видывали, а из «Чайки» выходят мужик с теткой и прямиком в наш подъезд направляются.

Дальше картина Репина «Не ждали»… Звонок… Открываю… На пороге седой человек и при нем «санитарка, звать Тамарка». «Здрасьте». — «Здрасьте, мы из „скорой помощи“». Открывает «Тамарка» сумку, достает два пластиковых пакета и, как фокусник, извлекает хрустящие до белизны халаты…

Надевают… «Где больной?» — спрашивают. «Да вот, — отвечаю робко, — в комнате»… «Хорошо, но сначала покажите нам места общего пользования»…

Заглянули в сортир, в ванную, убедились, что там, вроде, тараканы не бегают, мыши не скачут, ну нет никакой антисанитарии, пошли в комнату… Дочка улыбается пришедшим, демонстрирует отсутствие печати обреченности на лице… Дяденька доктор взял ее пораненный пальчик, зажег лампу и осматривал его этак минут десять — туда-сюда, туда-сюда… Потом строго так говорит: «Ну что ж, надо ее в больницу. Кто с ребенком поедет?»

У меня шок, у мамы шок, у приятеля шок… Вдруг доктор, действительно, разглядел что-то серьезное, а мы и не догадываемся… «Наверное, я поеду», — говорю. «Что ж, — ответствует строгий доктор, — собирайтесь и ребенка собирайте.» … И, обращаясь к своей помощнице: «Давайте носилки…» …

Тут у меня, как говорят в народе, совсем матка опустилась… Жена робко спрашивает: «А что ей собрать в больницу? Продукты какие, вещи?» … Доктор сурово так: «Ничего не надо, у нас все есть…». И тут водитель «Чайки» носилки тащит… Уложили на них дочку, пристегнули и снесли вдвоем с медсестрой с четвертого этажа в лайбу эту безразмерную. Народ толпится, смотрит, ничего понять не может. И я ничего не понимаю… Посадили меня на приставное сидение, водитель включил сирену и «Чайка» дунула со двора, да по Дмитровке на окружную со скоростью где-то под 130… Мчится в левом ряду, водитель по громкой связи: «Уступите дорогу!», машины шарахаются в сторону, а я только с дочкой переглядываюсь: ей, видно, интересно, а у меня ступор полнейший… Так домчались до Кунцево, в ЦКБ знаменитую — Центральную клиническую больницу, где вся верхушка лечится. Подрулили к детскому отделению, дочку отстегнули, ввели в корпус, ну и я за ней. Малышку под белы ручки хвать, и увели куда-то в недра, а мне так вежливо тетенька на регистрации говорит: «Присаживайтесь» …

Достает анкету немеряной длины и начинает заполнять: ну там сначала обычные данные на дочку, да где папа работает, где мама… Потом вдруг спрашивает типа такое: «Во время беременности отклонения были? Тошнило?» … А я откуда знаю, меня-то точно не тошнило… Да и подробностями я тогда у жены, честно говоря, не особенно интересовался. Так и ответил примерно… Похмыкала регистраторша и дальше продолжила, пока весь длиннющий лист не заполнила…

Тут что интересно: пока она своей писаниной занималась, я увидел у нее на столе под стеклом списочек любопытный… Там, как я понял, была приведена этакая градация больных, поступающих в ЦКБ — по степени их «величия».

На первом месте, естественно, значились члены политбюро, верхушка нашей славной партии, в сокращении ЧПБ. А дальше — как запомнилось:

ЧСЧПБ — члены семьи членов политбюро;

КЧПБ — кандидаты в члены политбюро;

ЧСКЧПБ — члены семьи кандидатов в члены политбюро;

ЧЦК — члены центрального комитет партии;

ЧСЧЦК — члены семьи членов центрального комитета;

КЧЦК — то бишь кандидаты в члены ЦК;

ЧСКЦ — соответственно, члены семьи кандидатов в члены;

ЧЦРК — члены центральной ревизионной комиссии при ЦК КПСС (была такая комиссия, по уставу отвечающая за финансовую отчетность партии);

ЧСЧЦРК — то бишь опять же члены семьи…

Ну дальше КЧЦРК, ЧСКЧЦРК — сами расшифровывайте. Много всего — министры, секретари ЦК республик, обкомов партии, депутаты верховных советов нашей необъятной родины и прочая, и прочая… Даже народные артисты СССР. Большой такой списочек, и определял он, какое кому в этой кремлевской больничке обслуживание полагается — согласно занимаемому посту или семейной принадлежности: жене ли, а то и мужу, дочкам ли с сыновьями, внукам с внучками… Одному, скажем, палату люкс со спальней, кабинетом и комнатой для охраны, да отдельной ванной с душем, другому — поскромнее, одноместную палату, третьему — двухместную, ну и питание соответствующее, с икрой или без икры, и лекарства — то ли импортные, то ли какие попроще… Все было расписано до мелочей — знали ребята, как себе хорошую жизнь устроить в «4-м управлении»… И что характерно, такие же управления с такими же больницами, санаториями, спецраспределителями, где выдавали дефицитные продукты и спецмагазинами: там всякие ЧС покупали супердефицитные шмотки, были организованы в каждой республике, в каждой области — для местных «номенклатурщиков». Конечно, пожиже, чем в Москве, но тоже ничего…

Завезли меня однажды в такой спецмагазин в Находке… Маленький, две-три комнаты… И все заполнены шикарными японскими товарами: от радиоаппаратуры до кимоно, а в придачу всякими кофточками, обувью, косметикой… Глаза разбегаются, деньги в руке потеют: мало их. Как говаривала моя бабушка, «всего не укупишь» … А жаба душит: хочется и себе, и жене, и детям… Пришлось одалживаться у сопровождающего меня инструктора обкома партии… Зато какой фурор был дома…

Ну а моя эпопея с дочкой закончилась через неделю, когда нам ее «выдали» обратно. Причем, за всю неделю навестить ее так и не разрешили: а вдруг инфекцию какую занесем… «Ну как ты, что тебе там делали?» — бросился я к ней с вопросами, когда наконец забрал ее из больницы. «Ой, пап, там так здорово, — ответствовала она. — Сначала меня спросили, в какую я хочу палату — чтобы одной лежать или с девочкой? Я сказала: одной. А игрушки там какие, автоматы игровые всякие… И икру каждый день давали, и коктейли с кислородом вкусные…». «А палец-то, что с пальцем делали?» … «А ничего, синей лампочкой грели…».

В общем, понял я, что врачи «скорой» просто перестраховались, дабы не нести никакой ответственности… Зато дочка вдоволь икры поела. Кстати, уже потом я узнал, что если в обычном стационаре на больного «за все про все» государство тратило в те времена 1 рубль 70 копеек в сутки, то в «кремлевке» — от 3 до 9 рублей. Естественно, в зависимости от того самого списка…

 

5.

Ну что мы там делали, на этой комсомольской базе всю неделю? Народ слушал лекции, вечерами бухал, к ночи, разделяясь на парочки, скрывался в гущах и чащах, а мы с Колькой, Ниной и Таней проводили время за светскими беседами, разбавляя их сухеньким и периодически думая о тех же рощах и чащах. Дни бежали незаметно, стенгазета выходила вовремя, наши отношения с Таней становились нежнее и концу пребывания перешли на легкие поцелуи, обещавшие, что в обозримом будущем… Впрочем, в обозримое будущее я не заглядывал: мне была приятна эта девочка — несомненно умненькая, начитанная, разбирающаяся, скажем, в живописи значительно больше, чем я, к тому же обладающая стройной фигурой и притягивающими взор грудками: в наличии ее прелестей я неоднократно убеждался во время наших купаний на прилегающем к базе озере.

Вот на это озеро мы с Таней и отправились за несколько часов до отъезда, чтобы покататься на лодке, отъединившись от нашей второй пары. Утро было похоже на сладкий коврик, которые продавались тогда еще на рынках, ибо сопровождалось всеми атрибутами, многократно описанными в тургеневских и других подобных романах: птички пели, солнышко сияло, в легкой ряби отражались сосны, моя спутница, опустив руку в воду, наслаждалась ее свежестью.

Ну как тут было не сказать слова, которые как бы сами по себе выгустились из безоблачного неба, из солнечного тепла, из сияния ряби на воде, как тут было не потянуться губами к губам и встретить ответную их мягкость и податливость, как было не скользнуть рукой по сарафану и за сарафан и ощутить напрягшийся сосок, и стать как бы младенцем, испивавшим живительную материнскую влагу, и ворваться, задыхаясь, во влажную плоть, теряя себя и обретая весь мир, и длить эти секунды, превращающиеся в ощущения бытия и небытия…

Мы бы длили это состояние бесконечно, если бы не крики друзей с берега: мол, пора уезжать. Тем временем неуправляемая никем лодка ткнулась в заросли камышей.

— Какая прелесть, — Таня, поправив бретельку сарафана, притянула к себе бархатную головку одного из камышей. — Давай нарвем, дома поставлю и буду вспоминать о нашей прогулке.

Нынче я сказал бы, что камышовая головка была похожа на искусственный фаллос, что теперь повсеместно продаются в соответствующих магазинах. Как знать, не это ли по теории старика Зигмунда, притягивало к данному растению мою порозовевшую подругу, которая несколько секунд назад ощущала, должно быть, напряжение иной субстанции. Но тогда я о подобном и помыслить не мог, девственно полагая, как в том анекдоте, что камыш — это просто камыш… И потому с легкостью исполнил желание Тани, вырвав с десяток длинных стеблей, тем самым слегка нарушив равновесие в природе.

Мы направились к берегу, где маячили Колька и Нина — до отъезда оставалось меньше часу.

— Смотрите, что привезли, — Таня показала на нос лодки, где лежала наша добыча. — Красота…

Нинка охнула:

— Вы что, с ума сошли?

— Чего это?

— Вы что, не знаете: рвать камыши — дурная примета.

— Это еще почему?

— Если сорвать камыш, кто-то из близких умрет.

— Ты чего, офигела?

— Точно вам говорю.

Ну, ошарашила Нинка! И не знаешь, что делать: то ли смеяться, то ли, воздев руки к небесам, молить: «Прости, Господи, согрешил!». Мы ж с одной стороны вроде как атеисты, всем нашим, с младых ногтей, воспитанием приученные отрицать существование каких-то там тайных сил, а с другой… Ну кто из нас не чурался черной кошки, не кидал через плечо случайно рассыпанную соль или не отпускал в полет ненароком севшую на руку божию коровку, мысленно приговаривая: «Божия коровка, улети на небо, принеси мне хлеба: черного и белого, только не горелого…». Вот и тут: Нинка была так убедительна, что решили мы на всякий случай, как говорится, от греха подальше, избавиться от нашей добычи. Но не совсем: два камыша из всей охапки были настолько хороши, что захотели мы их все-таки оставить: то ли в знак протеста против Нинкиных суеверий, то ли просто как память о взрывном утре, переведшим наши отношения совсем в иную плоскость…

Когда автобусы, втянувшиеся в жерло Москвы, тогда еще не изгаженную придумками ее мэров, остановились у здания райкома комсомола, мы неохотно разомкнули руки, договорившись обязательно встретиться на следующий день. Таня с Ниной пошли в сторону метро, и я еще долго смотрел им вслед, наблюдая, как над подхватившим их потоком людей колышутся два длинных стебля с бархатными головками — словно маячки, обозначавшие мою цель.

* * *

 Я жил тогда отдельно от матери, на съемной квартире. Отношения наши не задались давно, и к тому времени накопили столько негатива, что мы практически не общались. Поэтому я сильно удивился, когда во втором часу ночи раздался телефонный звонок и в трубке послышался ее голос.

— Что-то случилось?

— Случилось. В Ленинграде умер дядя Боря. Нам надо завтра поехать на похороны.

Дядю Борю я любил. Он был представителем нашей ленинградской ветви родственников, и, хотя виделись мы нечасто, наше общение всегда было для меня интересным. Дядя был крупнейшим питерским психиатром; рассказывали, что в свое время он лечил от запоев знаменитую поэтессу Ольгу Берггольц, которая в черные 30-е годы сполна хлебнула адского сталинского варева. «Вынули душу, копались в ней вонючими пальцами, плевали в нее, гадили, потом сунули обратно и говорят: живи!» — напишет она позже.

Потом будет блокада, едва ли не ежедневные стихи, звучавшие по радио и призывавшие ленинградцев верить в рассвет, и алкоголь — спасение от боли прожитого и смертельного одиночества в настоящем. Дяде Боре удавалось купировать эти запои — семейное предание гласило, что в знак благодарности Берггольц даже посвятила ему поэму.

…После его похорон мы сидели за поминальным столом. Перед глазами все еще высилось белоснежное здание новенького крематория, похожего на стандартный дворец культуры. Это сооружение было выстроено чуть ли не к какой-то годовщине Октября или другому подобному юбилею. Дядьку хоронили в центральном ритуальном зале, и я аж вздрогнул, когда в самый щемящий момент: гроб медленно начал спускаться к печам, по громкой трансляции мужской голос с интонациями Левитана, чеканя слова, провозгласил: «От нас уходит гражданин Союза Советских Социалистических республик…» … И тут же из всех щелей грянул гимн про «Союз нерушимый»… Это было так не к месту, так тупо… Ну какой дурак разрабатывал этот обряд? Где, в каких партийных инстанциях его утверждали? А ведь утверждали! И контролировало его исполнение, должно быть, партбюро крематория. А как без партбюро — они ведь везде были. Представьте, приходит куда-то такой чувак и говорит: «Здравствуйте, я секретарь партбюро крематория!». Все падают. Занавес…

Улучив минуту в наших поминальных разговорах за столом, я решил позвонить Тане. Долгие гудки не настораживали, насторожило ее сдавленное «Алло».

— Привет, — весело сказал я, и в ответ услышал едва сдерживаемые рыдания.

— Танюшка, милая, что случилось?

— У меня папа умер…

Моя реакция была мгновенной:

— Я сейчас приеду!!!

 

6.

 В тот вечер я, наверное, поставил рекорд скорости в передвижении между Ленинградом и Москвой. Мне фартило: я тут же поймал такси, попал на самолет, отлетающий почти сразу, как только приехал в аэропорт, да и схватить такси в Шереметьево было делом минут. Я мчался, будто увлекаемый какой-то силой, замешанной на непонимании происходящего, реалиях ситуации, жалости и любви. В голове стучала только одна мысль: «Камыши, камыши, камыши…». Два, оставленных нами, проклятых камыша… У меня любимый дядька, у Тани — отец… Твою мать, неужели Нинка была права? Да быть такого не может!

И все-таки это было! Не прошло и трех часов, как я уже звонил в дверь Таниной квартиры. Она кинулась ко мне и, обняв, заревела в голос. Стакан воды немножко притишил этот плач, и вскоре, сквозь продолжавшиеся всхлипывания, я смог как-то разобраться в ситуации. Оказалось, что Танины родители, с которыми я, естественно, еще не успел познакомиться, поехали в какой-то сочинский санаторий. Отдохнули… Теперь папу, военного, организовано везут на машине к месту постоянной дислокации. На Ваганьковском кладбище…

Отсюда возникла проблема: куда девать папу? В смысле, до похорон. Ну не нести же его, доставленного из Сочи, в собственную квартиру, которая, будучи малогабаритной двушкой, отнюдь не была приспособлена для размещения в ней покойника. Да и вообще: уехал из нее здоровый, вернулся тупо мертвый. Какие бы нервы тут выдержали, каково было бы неизвестной мне маме, которая, очевидно, и так вся испсиховалась, и ее дочке?

Задачка… Таня практически в отключке, я в задумчивости… Необходимо было пристроить папу, так сказать, на временное хранение. Попробовал позвонить в один, другой морг… Там сильно удивились просьбе принять чужого папу, умершего неизвестно где и неизвестно при каких обстоятельствах. Поинтересовались, есть ли документы? А откуда я знаю, есть они или нет?

И тогда я позвонил Кольке… Он по жизни был все-таки более практичным, чем я: скомканный ситуацией, растерянный. Ну а кто бы не растерялся: два покойника за пару дней, дебильный обряд в Питере, стремительные поездки… И странное ощущение иррациональности всего происходящего, какой-то нелепой кинематографичности, резкой смены сюжета — от «солнечного удара», как у Бунина, до полной приближенности к холоду смерти…

Коля приехал через час. С бутылкой… Таня, приняв таблетку барбамила, глухо спала, а мы уединились в кухоньке, и я объяснил ему ситуацию.

Выпили по первой…

— Что скажешь, — спросил я, зажевав водку куском скукожившегося сыра, обнаруженного в холодильнике.

— Я хренею! Нинка меня уже достала: «Я же говорила, говорила… Камыши, камыши!»... Заберемся в камыши, нагребемся от души… Но вообще в этом есть что-то за гранью понимания.

— Кстати, как у тебя с Ниной?

— Да все уже произошло. Она даже ко мне хочет переехать. Умняшка та еще. И прикольно то, что, несмотря на всю свою комсомольскую фигню, она жутко увлечена всякой эзотерикой, астрологией, нумерологией… Составляет гороскопы, какие-то там у нее карты Таро, натальные карты… В общем, полный оккультизм…

— А чему тут удивляться? Это же способ ухода от нашей гребаной советской дебильности. Представляешь, как ее в райкоме все достает…

— Да я не дергаюсь по этому поводу. Пускай играет в свои игрушки. Ну вот она мне все подробно и растолковала насчет камышей…

— И что?

— Оказывается, у славянских народов считалось, что, поскольку камыш — растение болотное, то тот, кто приносит его в дом, тащит за собою всякую нечисть, которая всем и гадит. А в Европе камыш считается исключительно женским растением. Поэтому у тех, кто его срывает, в доме исчезают или погибают домочадцы мужского пола…

— Колян, мы ж с тобой марксисты-ленинцы…

— Ну да, марксисты-отзовисты… Ты вон дядьку потерял, Танька — отца… Вот и разберись тут…

— М-да… Мы знаем то, что ничего не знаем. Наливай…

Выпили, закусили, почмокали сигаретами. И тут я ему поведал проблему с папой.

— А почему ты это должен решать?

— А кто? У Таньки же никого нет, кроме отца с матерью. А они в дороге… Правда, в разных ипостасях…

— А подруги, друзья?

— Да она в состоянии невтебяемости! То спит, то ревет… И потом, у нас же с ней вроде любовь.

— Задачка… Слушай, есть идея. Давай шуровать по своим контактам, может кого надыбаем, кто так или иначе связан с этим делом.

И эта идея оказалась продуктивной! Листая записную книжку, я примерно на пятой рюмке вспомнил про Мишу Волкова — руководителя студии электронной музыки при музее Скрябина.

Пару лет назад я оказался там впервые, и, увидев, что происходит в студии, просто офигел. Когда-то великий композитор Скрябин экспериментировал в своем творчестве с синтезом звука и света. Ребята, работавшие в студии, а среди них были ставшие потом знаменитыми композитор Эдуард Артемьев, Юра Богданов — звукорежиссер и уникальный гитарист, увлеклись идеями Скрябина, соединив лазерный свет и музыку, записанную на синтезаторе. Ничего подобного до них никто не делал. Причем синтезатор этот был уникальным — СИНТИ 100. Его в те года выпустили англичане в количестве 30 штук, и один из них с трудом удалось раздобыть для студии — с помощью Шостаковича, который обратился с этой просьбой к председателю Совета министров СССР Косыгину. Тот разрешил, и СИНТИ занял свое место в студии, создавая сумасшедшую по тем временам музыку.

Богданов, фантастический парень, открывший многие возможности синтезатора, как-то сказал мне, что СИНТИ может все — воспроизвести, к примеру, журчание ручья или общую картину атомной войны. Эффект был действительно потрясающий, когда ты находился в имевшемся в студии зале со сферической поверхностью, на которой возникали невиданные досель световые лазерные композиции: их сопровождала музыка, записанная на мощном синтезаторе. Казалось, ты уходишь в другой мир, где нет добра и зла, где синие шорохи, зеленые вскрики, голубой шёпот, красный смех и сиреневый плач завораживают тебя и влекут в неизведанные глубины подсознания. Сопротивляться им невозможно, можно только выныривать и снова погружаться в эти волны, пока композиция не кончается, и в сферическом зале вспыхивает свет, застигая тебя в полном ошеломлении.

(Потом, кстати, эта музыка звучала в фильмах «Сталкер» Тарковского, «Сибириада» Кончаловского и многих других).

Я написал тогда большой репортаж про студию. После этого мы с Волковым не раз встречались, выпивали, обсуждали дела студии, которую пыталась за отход от соцреализма прессовать фирма «Мелодия» — ей она формально принадлежала. В общем, подружились… И вот теперь я вспомнил: Миша как-то упомянул, что его жена работает в Склифе. «Чем черт не шутит!» — подумал я, и при полном одобрении Кольки набрал Мишин номер.

Короче, все сложилось. Как говорили в мое время, «Блат решает все!». Мишина жена, оказавшая какой-то шишкой в Институте скорой помощи имени Склифосовского договорилась о том, что папу заберут в тамошний морг. Мне объяснили, как туда попасть, на кого сослаться, сколько дать… Словом, полдела было сделано.

 

7.

В два часа ночи приехала мама… Она вошла в квартиру, увидела на кухне нас с Колькой, и, наверное, сильно удивилась. Ее можно было понять: Танька к этому времени очнулась и сидела в ванне, окатывая себя струями душа, так что мама ее как бы сразу не увидела, зато увидела двух мужиков, распивающих спиртные напитки на ее кухне, да к тому же окруженных облаком сизого табачного дыма. Она ведь ничего не знала ни о нашем комсомольско-лагерном романе, ни о камышах, ни обо мне с Колькой.

Но поскольку мама, как и ее дочь, была достаточно интеллигентна, милицию она вызывать не стала, крик не подняла, а присела на свободный табурет и вопросительно посмотрела на нас.

Так мы и познакомились с Надеждой Николаевной. Потребовалось минут двадцать, чтобы донести до нее информацию в виде короткого рассказа, объясняющего наше присутствие (любовного уклона и камышовой мистики я постарался избежать, объяснив все делом случая), хотя, думаю, она поняла, что между мною и ее дочкой что-то есть… Потом из ванной вышла Татьяна, они обнялись и зарыдали, обильно орошая друг друга слезами.

Нас эта сцена, в общем, не сильно пробила… Меня, например, интересовало другое: где папа? Когда плач поутих, сменившись короткими всхлипываниями, а потом и совсем затих, я, по возможности мягонько, и задал этот вопрос Надежде Николаевне.

Выяснилось, что папа стоит (в смысле машина, которая его привезла), точнее сказать, лежит на улице, а еще точнее — в кузове. И Надежда Николаевна понятия не имеет, что с ним делать дальше. Но мы-то с Колькой знали! И выдали ей свой «морганатический» план, должно быть, снова погрузивший ее в состоянии легкого нокдауна.

… Был четвертый час ночи, когда мы с покормленным солдатиком, который привез Надежду Николаевну и, ну, сами знаете кого, вооружившись на всякий пожарный бутылкой водки, спустились к машине. Грузовик с военными номерами стоял одиноко, словно недоумевая, куда еще ему придется ехать, поскольку он уже проделал немалый путь от мест отдыха трудящихся на Черном море до серой в ночных сумерках (да и без сумерек) Москвы. А ехать ему предстояло в морг. Склиф находился в десяти минутах от Таниного дома, мы оба с Колькой пристроились в кабине (ну не в кузове же ехать!), и дали солдатику ценные указания насчет маршрута. Ворота во двор Склифа оказались отрыты, и грузовик заехал в них, а потом, поплутав немного по территории, благодаря указаниям какого-то полунощного санитара, подъехал к моргу.

Итак, картина маслом. Подсолнечным… Глухая ночь, урчащий грузовик и мы с Колькой возле морга, напоминающего бомбоубежище — этакий подвал с маленькой дверью и звоночком, болтающимся на соплях. В этот звоночек мы трезвонили минут пять, одновременно хренача в дверь, пока не услышали за ней какое-то шевеление, поскрипывание, покашливание и похаркиванье. Наконец, дверь с визгливым шепотом отворилась. На пороге стоял мужик неопределенного возраста, неопределенной национальности и неопределенной трезвости. Вернее, пьяности… На нем был ватник цвета непромытого асфальта, ватные штаны и кирзачи гармошкой.

Соображал он туго… Но соображал… И когда до него дошло, кто мы, от кого и за сколько, мужик раскрыл воротца в ад пошире и сделал приглашающий жест рукой:

— Пошли со мной!

— Куда? — нелепо спросил Колька.

— Туда!..

Кто-нибудь может представить интерьер морга больницы скорой помощи имени товарища Склифосовского? Итак, ущербная лестница вела в глубокий подвал, и по мере спускания по ней становилось все холоднее. Внизу была еще одна дверь. Вслед за мужиком мы вошли в нее… Мама, роди меня обратно! Довольно просторное помещение было заставлено чем-то наподобие стеллажей, на которых лежали покойники! Но какие! Ладно бы все целые! А тут — кто без ног, кто без рук, кто без головы, кто… В общем, на все вкусы Стивена Кинга… Доставляли-то их по скорой… Кого с ДТП, кого после домашней расчлененки, кого расчехленного после операции, кого из речки-реченьки…

Дяденька в ватнике, точно плеснув себе в люминевую кружку водочки, заглотнул ее и, отхекнув, произнес, указав на стеллажики:

— Давайте-ка, ребятки, вот этих перекиньте, а своего несите на свободное место…

В полном ступоре я выдохнул:

— В каком смысле «перекиньте»? Как это «несите»?

— А у меня тут помощников нет. И с местами туго. Вам надо, вы и работайте. Взяли за ручки, за ножки или что там у них есть, и кидайте. Небось не живые, не охнут…

Потом был туман… Как мы их кидали, как вытаскивали из гроба и вдвоем по осклизлым ступенькам тащили покойного папу (солдатик, ссылаясь на то, что боится мертвяков, отказался помогать нам наотрез), не помню. Вот не помню, и все, как в сортир смыло. Помню только, что вышли мы с Николаем свет Борисовичем, как дело сделали, на свежий воздух, достали свои пол-литра, налили ровнехонько по стакану, и заглотнули. И пошла та водяра, как вода — ни вкуса у нее не было, ни запаха…

 

8.

Что дальше? Дальше было смешнее — ближе к весне я Тане, а Коля своей ненаглядной Нинуле, так хорошо разбиравшейся в камышовых легендах и мифах, сделали предложения. А накануне свадеб решили мы, как положено, отметить окончание холостяцкой жизни. Это теперь устраиваются крутые «мальчишники» с девками, саунами, крутыми тачками, непотребной пьянкой и прочими прибамбасами, а тогда все было тихо, скромно, «по-совецки». Мы выбрали для нашего «мальчишника» близлежащий к работе кабак на Савеловском вокзале, в просторечии именуемом «Савелий». По сравнению со знаменитыми ресторанами Москвы типа «Метрополя», «Националя» или «Арагви» было это заведение средней паршивости с покоцанной мебелью, кургузыми скатертями и официантами, вышколенными только на то, чтобы обсчитывать пациентов. Вокзальный кабак, одно слово. Приехали-уехали, выпили-налили… Ну а нам-то что — рядом он, и ладушки.

Днем в тот день ко мне на работу заехал дружочек Витя Ноткин, трудящийся доктор одной из городских больниц. У него от меня было специальное задание — достать для свадьбы спирт. Витя был человек обязательный, и задание свое выполнил — притащил мне два бутыля с притертыми пробками: в каждой было по литру чистейшего медицинского 96-градусного spiritus aethylicus, который он, естественно, позаимствовал в своем богоугодном заведении. Как писалось в одном пособии, изданном аж до революции, «96 разделить на 40, получается 2,4. Из этого следует, что на 1 литр спирта нужно будет 1,4 литра воды. Данный расчет, конечно, приблизительный, однако подходит для того, чтобы разбавить спирт дома. В результате вышеуказанного процесса получится чуть меньше 2,4 литра водки». Витя притырил два литра, значит получалось почти пять литров или 10 бутылок полноценной водяры.

Почему я увлекся подсчетами? О, они будут иметь значение в ближайшем к нам будущем, сиречь в тот же вечер. А пока, поблагодарив доктора, я спрятал заветные бутылки в портфель, именуемый «дипломатом», и аккуратно защелкнул замки. Замки, замки, как много в этом слове… Мы их еще вспомним…

Вечером, дав треху швейцару, он же вышибала, он же НКВД-шный отставник, мы приземлились в «Савелии» и заказали коньячку, строго предупредив (путем показа красных удостоверений с заветными буквами «ЦК КПСС» и названием наших газет), чтобы его не бодяжили. В кабаке при вокзале это — святое дело. Брали, скажем на кухне, бутылку коньяка, шприцем из него выкачивали грамм сто пятьдесят, а взамен доливали водку. Пей, милый, хрен почувствуешь подмену, тем более что после первой рюмки по мозгам он ударял хорошо. А вкус? Ну, поди отличи… Какие, на хрен, в привокзальном кабаке ценители.

Кстати, насчет ценителей… Существует байка о том, что во время Ялтинской конференции в феврале 1945 года Сталин угостил тогдашнего премьер-министра Англии Черчилля армянским коньяком. Якобы после этого Черчилль втянулся, и ежедневно выпивал свою порцию пятидесятиградусного коньяка «Двин», который ему ящиками присылал «вождь и учитель». И вдруг однажды британский премьер обнаружил, что коньяк утратил прежний вкус. Пожаловался Сталину. Ну, начались разборки по полной, и оказалось, что главного технолога Ереванского коньячного завода, который занимался купажом «Двина», закатали в лагеря. Его тут же вернули, восстановили в партии, дали квартиру и немедленно поставили к станку. Коньяк вкус восстановил, Черчилль возрадовался, Сталин расстрелял человек десять, которые были причастны к делу технолога. И все во имя мира и дружбы между двумя странами…

Мы не Черчилли, но коньячок нам принесли хороший… Под душевный разговор он зашел, как полагается… Посидели мы с Коляном, потрепались о нас, наших будущих женах, о житье-бытье, которое, похоже, кардинально менялось, а в какую сторону — время покажет, о том, что случилось и еще случится в нашей жизни… Пора было уходить, и мы, расплатившись с официантом, двинулись к выходу.

Тут-то все и произошло… НКВД-шный опоссум услужливо распахнул дверь, я первым шагнул к воздуху, задел за порожек и…

Все длилось секунды… В шаге от двери лежала ничего себе лужа метра три в диаметре, заляпанная желтыми проплешинами фонарей, которые плавились в мартовском снежном месиве, таящем на глазах. Итак, я споткнулся, непроизвольно дернулась рука, сжимающая дипломат, щелкнули суки-замки, рухнула крышка и в лужу грохнулись бутылки с двумя литрами спирта, подаренными мне Витей Ноткиным. И тут же разбились…

Две литрухи спирта! Почти десять бутылок водяры! В лужу!..

Это был писец, полный писец, самый совершенный писец в мире, где никто никогда не шарахает в лужи спирт! А я, вернее мой «дипломат», щелкнув гребаными замками как акулы челюстью, умудрился это сделать!

Мы с Колькой стояли, ошеломленно глядя на поверхность воды, которая, собственно, уже не была водой… Тут подвалил какой-то мужик:

— Чего случилось-то?

— Да вот, — сказал я, — в лужу захреначили два литра спирта…

— Да ладно!!!

— Вот тебе и ладно! Думаешь, вру?! Спички есть?..

— Есть.

— Давай…

Я взял шершавый коробок, вынул спичку, чиркнул ею, и когда огонек разгорелся, бросил в лужу. И она загорелась!

— Твою мать! — прокомментировал мужик. — Да тут же теперь водка!!! Ежик кучерявый, да сколько же ее!

Подошло еще несколько мужиков, явно привлеченные видом горящей воды… Потом еще… Видимо, невероятная весть о луже водки распространилась молниеносно… И началось…

Более фантастического зрелища я не видел за всю свою жизнь. Ну, чистый Шекспир со своими погребальными шествиями. Ночь, мартовская морось, тусклые огни платформ, зеленовато-серые силуэты поездов, застывших у своих одноразовых причалов, и горящая синим пламенем лужа, к которой со всех сторон тянутся черные тени невидимых дневной порой обитателей вокзала и его окрестностей — убитых жизнью бомжей, синюшных алкашей, шлюх, принимающих хоть в рот, хоть в нос, и прочих личностей без адреса и прописки, обитающих в привокзальных окрестностях. В руках тени несли кто стакан, кто пустую консервную банку, кто обрезанный остов пакета из-под молока… И, черпая из лужи грязную воду, которая, продезинфицированная спиртом, в общем-то была уже не водой, не талым снегом, а водкой, заглатывали ее за милую душу. Иные начали заливать ее в бутылки, банки, кто-то раздобыл бидон… А лужа не кончалась, как не кончались и желающие хлебнуть из нее, плотным кольцом обступившие живительный источник… Крики, смех, мат… Карнавал жизни у Бахчисарайского фонтана, грязевые ванны Мацесты, целебная сила теплой водички Карловых Вар… Охреневшие менты, не знающие что делать, тормознувшие с тележками бляхи — носильщики… Ну, и у кого был такой «мальчишник»!?

…Я стоял и смотрел на язычки синего и зеленого пламени, то выскакивающие неожиданно на поверхность воды, то тонущие в ней, весело обнимающиеся один с другим, чуть притухая и снова выныривая из темных глубин. И казалось мне, что вся эта фантасмагория произошла не случайно. Это судьба разожгла нам прощальный костер — по молодости нашей, по нашим веселым и не слишком веселым холостяцким дням, по безмятежному счастью в солнечных бликах первой любви, и по тем треклятым камышам, мерзким в своем полумифическом бархатном обличии; по зыбкой тревоге о будущем и беспечным тратам настоящего, в общем, по той жизни, что улетела безвозвратно, как два литра спирта в привокзальную лужу, и уже никогда не вернется. Ни-ког-да!..

… Я разведусь через два года… Колька останется с Ниной, потом газета пошлет его собкором в Югославию освещать вспыхнувшую там войну, и он погибнет во время бомбардировки от случайного осколка… А я… Что я? К тому времени, когда напишутся эти строчки, я проживу долгую и, в общем-то, удачную жизнь…

Похожие публикации

535x702shelk.jpg

2.jpg
snova53x535.jpg