Радио "Стори FM"
Лев Рубинштейн: Протезы доблести

Лев Рубинштейн: Протезы доблести

Когда про мужчину хотят сказать что-нибудь приятное и одобрительное, то хвалят его ум и, допустим, порядочность. Реже говорят о красоте. Еще реже – по крайней мере когда речь идет о взрослом мужчине – говорят о его физической силе и ловкости.

Но когда в мужчине хотят подчеркнуть какие-либо качества именно мужские, то чаще всего употребляют слово одного корня со словом «мужчина». То есть о мужественности.

Мужественность – понятие столь же часто употребляемое, сколь и не очень ясно определимое.

Часто бытуют представления о мужестве как о чем-то таком, что легитимируется внешними приметами и признаками всяческого «геройства» и «мущинства», декорированными елочным обилием воинственных цацек и звенящих от внутренней пустоты слов.

Устойчивой и универсальной в своей непреклонной брутальности метафорой мужественности издавна служат, извините, «яйца».

«У этого парня есть яйца», - говорят о ком-то со значением и интонационным нажимом.

Ничуть не отрицая несомненной репродуктивной роли гениталий, я все же вынужден признаться, что мне как-то больше интересны и симпатичны люди, – мужчины и женщины, - чьи достоинства располагаются выше пояса. Конструктивная роль мозгов или, допустим, сердца для меня все же несколько важнее. Впрочем, не настаиваю – это дело персонального или коллективного вкуса и личного интеллектуального и чувственного опыта.

Но миф и эстетика пресловутых «яиц» как универсального признака всяческой «крутизны» тем не менее живут и о себе повсеместно напоминают. А различные «пацаны», погрязшие в безысходной «крутизне», неутомимо продолжают награждать друг друга символическими яйцами. Первой степени, второй, третьей…

Особенно, кстати, представляется трогательным, что члены «партии яиц» любят иногда наделять символическими яйцами даже тех, кому они вовсе не полагаются. Женщин, например. «Там единственный мужик – это Танька Соколова! Эта баба - с яйцами!» - восхищенно говорят они, в своем эгоцентрическом самозабвении совершенно не учитывая того, что далеко не каждой женщине так уж лестно, когда ей - пусть даже и метафорически - приписываются признаки противоположного пола. Хоть первичные, хоть вторичные.

Это, впрочем, понятно. Патриархальный культ «яиц» базируется на не менее патриархальном представлении о том, что «кому же неохота быть мужиком».

Психоаналитическая подоплека подобного рода умственных построений слишком очевидна и прозрачна, чтобы на ней фиксировать внимание.

И ничего с годами особенно не меняется. Меняются лишь исторические нюансы, совокупно составляющие критерии и признаки яйценоскости. Но яйца-то все те же. Что в фас, что в профиль.

Когда же о мужчине хотят сказать дурное, то довольно часто произносят слово «трус».

Вроде бы это качество человеческой натуры не привязано исключительно к мужскому гендеру, но все равно оно считается почему-то в основном качеством мужским. В крайне редких случаях сам мужчина говорит о себе, что он трус. Женщина же с необычайной непринужденностью и даже с долей кокетства говорит: «Ой, я такая трусиха! Если я увижу мышь, я могу потерять сознание».

В детстве слово «трус» слышится особенно часто.

«Ну, ты трус!» - презрительно говорил мне друг Смирнов, когда я решительно и, разумеется, позорно отказался прыгать с крыши дровяного сарая со старым маминым зонтиков в качестве парашюта. Сам-то он, конечно, не прыгал, а в герои выдвинул меня, мотивируя это тем вроде бы рациональным обстоятельством, что я - легче. Он не прыгал с зонтиком с сарая, но трусом он не был. Трусом был я.

«Что? Трусишь?» - презрительно говорил хулиганистый Валера Кирнос, когда я наотрез отказался вместе с ним разбить камнями окна на веранде Сергея Александровича Фомина про прозвищу «Помещик» за то, что упомянутый Фомин однажды чувствительно надавал ему по шее за покражу яблок из его сада.

«Трус!» - резко, как выстрел, прозвучало из уст Борьки Никитина, когда я под предлогом срочно выдуманной мною болезни печени (позаимствовал из разговоров взрослых) уклонился от коллективного поедания зажаренных на костре дождевых червяков.

Я хорошо помню, как я презирал самого себя за многочисленные проявления трусости, как я мучительно и не очень-то успешно боролся с ними. То есть с ней, с трусостью.

Главный пафос детского, по крайней мере мальчишеского, опыта – это изнурительная борьба с трусостью, преодоление трусости, что бы это ни значило в каждый отдельно взятый момент.

И мы все преодолевали трусость. Как могли. И я преодолевал. Как умел.

В сугроб с крыши гаража прыгал? Прыгал. По перилам на заднице съезжал? Съезжал. Руку бритвой резал? Было такое. По деревьям лазил? Ну а как же!

Трусость мы считали исключительно детским качеством. Ведь говорили же кругом: «Что ты трусишь, как маленький!» Ведь говорят же так и до сих пор!

Взрослые трусами не бывают, казалось нам. Ага, как же!

Нравственной, интеллектуальной, культурной трусостью, свойственной человеку вроде бы взрослого мира, можно считать инерционность мышления, конформизм, иррациональный ужас перед новым, перед непонятным, перед «другим».

Впрочем, все перечисленное – это ведь, в общем, тоже не вполне взрослые качества. Это же в принципе детство и есть. И мы в свои детские годы были, конечно, правы в своей уверенности, что трусость – это свойство исключительно детское.

Трусость взрослого человека – это нежелание взрослеть, это ужас перед развитием и ответственностью.

«Взрослая» трусость может выглядеть и часто выглядит примерно так, как это описано в одной из записных книжек Лидии Яковлевны Гинзбург:

«Икс, собираясь выступать с докладом о «социальных корнях формализма», говорит: «Надо иметь мужество признаваться в своих ошибках». Б. сказал по этому поводу: «Я перестаю понимать, чем, собственно, мужество отличается от трусости».

И ведь правда! В некоторых жизненных ситуациях слова «мужество» и «трусость» не только перестают быть антонимами, но становятся практически синонимами.

А потому более чем понятно, откуда берется постоянная внутренняя потребность доказывать собственную состоятельность посредством демонстрации символических клыков, рогов, когтей. Ну, и яиц, конечно…

И, разумеется, понятно, почему эта старая, но поразительно живучая метафора плодоносной крутизны не может не являться миру в виде различных вторичных признаков наподобие блестящих и позвякивающих при ходьбе висюлек, военизированных побрякушек, пятнистых штанов с кучей карманов, инфернальных наколочек на предплечьях. Все эти цацки – в сущности те же самые яйца и есть. А точнее - их протезы. Протезы мужества, доблести и геройства.

Похожие публикации

  • Лев Рубинштейн: Семьдесят два слова
    Лев Рубинштейн: Семьдесят два слова
    Я живу, как я с необычайным изумлением выясняю, - и всякий раз как бы заново, - уже довольно долго. По крайней мере настолько долго, что я помню события и вещи, которые для новых поколений давно обрели музейный статус, настолько долго, что время от времени мне приходится реагировать на вопросы типа того, где я был и что я делал во время войны
  • Лев Рубинштейн: «Золотой ключик»
    Лев Рубинштейн: «Золотой ключик»
    Мы, - я имею в виду детей моего, то есть послевоенного поколения, - были сыновьями и дочерьми живых фронтовиков, что было уже великой удачей и великим чудом, которые мы в те годы не умели осознать. Но еще большим чудом было то, что и мой отец, и отцы моих ближайших друзей-приятелей вернулись с войны с полным комплектом конечностей, вернулись не инвалидами
  • Лев Рубинштейн: «Модно то, что я ношу»
    Лев Рубинштейн: «Модно то, что я ношу»
    Почему я вдруг задумался о таком вроде бы мало актуальном в наши дни предмете, когда всем в наши дни явно, казалось бы, «не до этого»?