С самого раннего детства я был одержим двумя прямо противоположными страстями – навязчивой мечтой о свободном полете среди пуховых облаков и панической боязнью высоты. Первая до сравнительно недавнего времени сохранялась в виде повторяющихся блаженных сновидений. Вторая – тоже в виде сновидений, но таких, после которых я просыпался и продолжаю просыпаться до сих пор с чувством колоссального облегчения. Эти сновидения связаны не с полетами «во сне и наяву», а со скользкой крышей, на которой я стараюсь удержаться, с пропастью, на самом краю которой я стою и не могу шагнуть назад, с шатающимся подо мной балконом, лишённом перил…
Авиация как материальная проекция мечты о полете, точнее все ее косвенные признаки, сопровождала меня с самого детства. И сосед по коммуналке, Сергей Александрович, военный летчик в отставке, чья потертая кожаная куртка и куча мелких летческих цацек волновали мое воображение. И его дочка Галя, девушка, как говорила другая соседка, «веселого нрава», к которой бесконечной чередой приходили всякий раз разные курсанты летных училищ. Вот почему-то именно они, именно курсанты и именно летных училищ.
И я мечтал быть летчиком. Но лишь до того момента, когда к нам в гости из Севастополя не приехал мамин брат дядя Мотя, капитан какого-то ранга, в таком ослепительном капитанском мундире с золотыми штучками на рукавах и на воротнике, что я практически немедленно изменил авиации с военно-морским флотом. Лишь детскому своему райскому неразличению добра и зла я приписываю такую мою беспринципность и готовность к мгновенному предательству.
А вот еще очень смутное воспоминание. Авиационный парад в Тушино. Мне пять лет. Зачем-то меня потащили на этот парад. Видимо, не с кем было оставить. Я ужасно хочу по-маленькому. Мама говорит: «Ну, потерпи, скоро пойдем». Над головой самолетный гул и грохот. Я терплю и ерзаю, зажимая рукой уши. Папа говорит: «Посмотри, вон в том самолете летит Василий Сталин». Я посмотрел, но в каком именно самолете летит Василий Сталин, так и не понял.
С некоторых пор, будучи уже взрослым, хотя и юным человеком, я и сам стал пассажиром гражданского воздухоплавания. И я помню, что праздника не получилось. Получилось до обидного будничное ощущение. Хотя и не вполне. Страх высоты сохранился и сохраняется до сих пор, если не в полной мере, то по крайней мере частично. А сильно позже я узнал красивое слово «аэрофобия», которое как бы легитимирует мои постыдные страхи.
И вот такое самолетное воспоминание. Воспоминание из тех странных и лихорадочных времен, когда я и такие, как я, стали вдруг с непредсказуемой частотой летать в разные страны. Вообще-то их, таких вопоминаний, к сегодняшнему дню накопилось достаточно. И некоторые из них в разное время становились предметами моих писаний.
Но сейчас мне хочется вспомнить именно это.
Глубокой осенью 91-го года я впервые прилетел в Париж.
Особая значительность и даже многозначительность этого события была мне явлена еще в дороге. Еще даже в Москве, в Шереметьево-2.
Потому что, когда самолет уже поднялся в воздух, явно что-то случилось. Я это понял по озабоченным лицам стюардесс, сновавших по проходу туда-сюда. А также и по тому, что, как я вскоре заметил, самолет начал кружиться вокруг аэропорта, то снижаясь, то снова поднимаясь вверх. И было это довольно долго. Уже потом я узнал, что в таких случаях необходимо сжечь топливо.
Потом самолет стал как-то лихорадочно (или мне так показалось?) приземляться. Выглянув в иллюминатор, я вдруг увидел, что вдоль крыла торопливо пробежал огонек. Пробежал и исчез. Потом еще раз. Потом еще. А потом самолет все же приземлился. Там же, в Шереметьево.
Про этот огонек я никому ничего не сказал почему-то. Почему-то я решил, что это не слишком безмятежное, мягко говоря, зрелище и этот вполне законный страх, который я по-настоящему ощутил уже после приземления, должны остаться моим интимным переживанием.
Часа через два нас снова посадили в самолет, уже в другой, и мы полетели. В этот раз без приключений. Что случилось с предыдущим самолетом, я так и не узнал.
Из Москвы я вылетел ранним зимним утром, а прилетел в Париж я уже вечером. Слава богу, меня встретили, как и обещали.
Встречавшим меня я тоже не стал рассказывать про горящее крыло. Сказал лишь о каких-то не понятных для меня технических проблемах.
Авиационное приключение, долгий, мучительный путь и, что все-таки самое главное, предвкушение чего-то заведомо магического, недоступного и несбыточного, того, что с детства носит имя «Париж», как-то слегка деформировали привычные траектории моего обыденного сознания.
Меня привезли в гостиницу. Она называлась «Эсмеральда». И очень скоро я понял, почему.
Мне пожелали доброй ночи и пообещали прийти за мной завтра утром, чтобы… Ну, чтобы для меня начался наконец Париж.
Но Париж начался не назавтра утром. Он начался почти сразу же, когда я, оставшись один в комнате, подошел к окну и раздвинул плотные шторы.
Прямо передо моими глазами, на расстоянии, как мне показалось, вытянутой руки ярко светилась и переливалась елочными огнями знакомая, почти родная с самого детства почтовая открытка, ослепительная иллюстрация к той самой книжке, которую я перечитывал в подростковые годы раза четыре, к той книжке, героиня которой так волновала мое пубертатное воображение и чьим именем оказался наречен тот отель, в номере которого я стоял и ошалело пялился в ночное окно.
Собор с каким-то, как мне показалось, демонстративным бесстыдством, ничуть не таясь от моего ошалелого взгляда и моей бесцеремонно разбуженной памяти, стоял прямо передо мной, освещенный разноцветными прожекторами.
«Так не бывает, - произнес я вслух сам себе. – Его нет!»
А утром все встало на свои места, и я понял, что и собор есть, и Париж есть, и я посреди этого вожделенного Парижа стою на твердой земле, а мог бы...
А того самого самолета с горящим крылом, показалось мне тогда, как раз нет и не было, и что все это воплощенный плод моих детских страхов. Но нет, увы, был на самом деле и этот самолет, и его горящее крыло, в очередной раз предупредившие меня о хрупкости и об особой ценности нашей жизни.