Радио "Стори FM"
Лев Рубинштейн: Доживем до послезавтра?

Лев Рубинштейн: Доживем до послезавтра?

В наши дни, в дни, когда для того, чтобы хоть как-то угнаться за временем, приходится спешно, на ходу подвергать ревизии свои базовые представления о законах и правилах той социальной жизни, в которой мы все ощутили себя вдруг не действующими лицами, а слепоглухонемыми зрителями, крепко привязанными к креслам, в эти дни любые разговоры о том, что будет потом, кажутся не только бессмысленными, но и кощунственными. Мы оказались с головой погруженными в пылающее настоящее, а прошлое или будущее свернулись и скукожились, превратившись в какие-то почти бесплотные ошметки.

Да, то, что я хочу сказать, может показаться кощунственным, но я скажу.

Я скажу, что человеческая память обладает иногда счастливым свойством вспоминать только о веселом, легком, радостном, смешном, трогательном. А о печальном, страшном, трагическом, тягостном и стыдном – не то чтобы забывать, но со временем окрашивать все это во все более теплые, совместимые с жизнью тона и оттенки.

От соседа-фронтовика дяди Коли, крепко пьющего инвалида и баяниста, потерявшего ногу в одном из самых кровавых сражений, в Восточной Пруссии, мне приходилось слышать, что «на фронте было лучше, чем теперь», потому что там штаны, гимнастерку, шинель, шапку, сапоги, валенки и, самое главное, «наркомовские сто грамм» выдавали бесплатно.

От других, тоже фронтовиков, я часто слышал, что там, на фронте была настоящая дружба, фронтовое братство - «сейчас такого не бывает, все как собаки злющие стали».

И все это, заметим, я слушал на ярком не меркнувшем фоне твердой, заимствованной от собственной матери убежденности в том, что ничего ужаснее и страшнее не бывает, не может быть. Эту житейскую аксиому я усвоил навсегда. А эти редкие, хотя и производившие на меня сильное впечатления проявления «фронтовой» ностальгии были все же скорее исключениями, чем правилами. Они свидетельствовали лишь о том, что ностальгия - такое сильное и такое властное чувство, что никакой реальный исторический и человеческий опыт, никакие кромешные ужасы всего пережитого ей не преграда.

Но самый главный, самый заветный, самый обобщенный, самый конвенционально обусловленный объект индивидуальной и коллективной ностальгии самых разных людей старших поколений назывался «До войны».

Причем в годы моего детства это самое «до войны» как-то тревожно раздваивалось, потому что все время получалось так, что речь идет о совершенно разных эпохах, а стало быть и о разных войнах. И этот ставший, в общем-то, привычным, но все равно дискомфортный диссонанс длился до той поры, пока я, - наблюдательный мальчик, - не стал замечать, что «до войны» в дискурсе людей поколения моих родителей и «до войны» у сверстников моей бабушки и у нее самой это совсем разные «до войны».

«До войны были только три линии метро», - говорили одни. «До войны извозчик от Никитских до Сокольников стоил копеек тридцать», - говорили другие. «До войны в саду «Эрмитаж» по воскресеньям играл духовой оркестр», - говорили и те, и эти.

Любая историческая эпоха, - хоть «до», хоть после, хоть даже и во время ее, - отдельные приметы этой эпохи, ее культурная или бытовая фактура, непременно становятся объектами разной степени яркости ностальгических переживаний.

Вот и о том, что мы будем, а что не будем вспоминать о нашей эпохе, мы сегодня знать не можем. Память своенравна.

«Уместно ль говорить о том, что станет ясно лишь потом», - так написал однажды, в начале далеких уже 80-х годов, автор этих строк.

Персональная и коллективная историческая память устроена так, что люди вольно или, - что гораздо чаще, - невольно стремятся позолотить все то, что остается после всего того, что из памяти благополучно выветривается.

А из памяти психически и нравственно здорового человека выветриваются со временем детские обиды, несуразности, болевые ощущения, юношеские прыщи, муки совести, некрасивая одежда, очереди за растворимым кофе, детским питанием, женскими сапогами, да и за всем остальным, социалистические обязательства, изучения материалов исторических пленумов, посвященных решениям исторических съездов. Да много чего выветривается из памяти. А если и не выветривается, то покрывается симпатичным беззлобным лачком.

Вопреки истории и ее безжалостным урокам в индивидуальном и в общественном сознании всегда существует пресловутый «Золотой век», не выносящий даже намека на критику.

Во времена моей юности, например, Золотым веком для одних, особенно для адептов «социализма с человеческим лицом», были 20-е годы, годы революционного энтузиазма и творческого подъема масс.

Для других, как, например, для меня и моего ближайшего круга, Золотым веком оказался век Серебряный, русский модерн, русский авангард и прочие «Бродячие собаки». Он казался сплошь золотым, золотым целиком, включая культ распада, болезненности и привлекательности смерти.

В «лихие 90-е» Золотым веком стала «Россия, которую мы потеряли». И тогда стали возникать карикатурные дворянские собрания, казачьи круги и прочие «дамы и господа» и «поручики Голицыны».

«Золотой век» - это не вчера. Вчера – это как правило «проклятое прошлое».

А «золотой век» - это скорее позавчера.

Подождем до послезавтра. Если, конечно, доживем.

Похожие публикации

  • Лев Рубинштейн: Протезы доблести
    Лев Рубинштейн: Протезы доблести
    Когда про мужчину хотят сказать что-нибудь приятное и одобрительное, то хвалят его ум и, допустим, порядочность. Реже говорят о красоте. Еще реже – по крайней мере когда речь идет о взрослом мужчине – говорят о его физической силе и ловкости
  • Лев Рубинштейн: О магии чисел
    Лев Рубинштейн: О магии чисел
    Магия чисел – это, конечно, вздор. Просто так уж как-то сложилось, что всякие календарные даты, когда мы на них вдруг натыкаемся, рефлекторно включают механизмы памяти. А если уж случаются еще и различные «странные сближенья», то и подавно
  • Лев Рубинштейн: Необычайные приключения дресс-кода
    Лев Рубинштейн: Необычайные приключения дресс-кода
    Это явление существовало более или менее всегда. И в разные времена обозначало нечто вроде пропуска в ту или иную социальную, культурную, сословную, классовую, возрастную, - и так далее – среду.