Радио "Стори FM"
Григорий Симанович: Клеточник, или Охота на еврея (Часть III. Глава 6)

Григорий Симанович: Клеточник, или Охота на еврея (Часть III. Глава 6)

СУД: ПРЕДСМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР

Фогель выслушал посмертную исповедь Сергея Сергеевича Алешина. Все прояснилось окончательно и… стало выглядеть еще более абсурдным и противоестественным. Он поднял глаза и встретил холодный, уничтожающий взгляд своего визави.

- Ну вот, подсудимый! С обвинительным заключением познакомились. Но прежде, чем мы услышим, признаете ли вы себя виновным, суд предъявит вам свидетеля – он же участник преступления. Очная ставка, если хотите. Или что-то в этом роде.

Мудрик достал из кармана мобильный и нажал кнопку. Через несколько секунд дверь отъехала и коренастый ввез того синюшного бомжа, имя и фамилия которого перестали быть секретом для отгадавшего загадку Фогеля.

Сажин, Славка Сажин, давший ему путевку в профессию много лет назад в молодежной газете и вскоре ушедший с повышением – мелким чиновником, но в журналистский Союз. Если тогда, при первом «свидании», Фима смог обнаружить нечто смутно знакомое в облике этого человека, то сейчас – нет. Потому что перед ним предстало подобие человеческого существа. Подручные Мудрика изуродовали ему лицо до неузнаваемости, хотя и при той встрече оно, мягко говоря, не вызывало восторга. Славка был жестоко избит и не подавал признаков жизни.

Мудрик мельком взглянул на обмякшее в кресле тело, без гнева посетовал Паташону «Перестарался, козел!» и брезгливо скомандовал: «Увези!».

Фогель попытался вернуть самообладание, хотя понимал: его ждет то же самое. Иначе, зачем продемонстрировали Славку. Точнее, то, что от него осталось.

От его «адвокатской» речи ничего не зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики бессмысленно и даже опасно. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон, единственно верный.

- Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать шесть назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на помойке. К тому же, с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1974 году лишили скромного приработка и обрекли на голод и отчаяние человека по фамилии Алешин?

Фогель набрал воздуха, сколько позволили ослабевшие легкие.

- Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, - как можно спокойней начал он. – То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда. Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я припоминаю, кратких и сбивчивых по причине душевного волнения. Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было замечательным произведением. (На мгновение мелькнула мысль: «Перебираю…», но отринул). Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, какие побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. А найти его для меня, еврея, было в те годы крайне сложно. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, - оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны.

Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была хоть немного поколебать решимость этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной страхом смерти, отчаянной надеждой спасти близких и, возможно, себя.

- Ну что ж, неплохо, неплохо, - снисходительно бросил Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же, оскорбительно недооценил умственные способности судьи. Принял меня за психа или круглого идиота, способного поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Тут подсудимый сильно, я бы сказал - смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик, параноик и графоман. Автор – несчастный больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму свой литературный труд как вызов. И возомнил себя писателем. Он решил создать правдивый и мощный роман в духе Солженицына и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод: в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И тут подсудимый, в сговоре с еще одним циничным шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.

- Это был случайный выстрел, Федор Захарович.

- Все в нашей жизни случайно, Ефим Романович! Сама жизнь случайна. Разве трое ваших коллег из газеты «Мысль», приятель ваш компьютерщик и еще пяток людишек, вам не знакомых, - разве не пали они случайными жертвами сценария, который я задумал и реализовал, дабы довести вас до нужной кондиции? На их месте могли быть и другие. Просто фишка так легла. Мое воображение так нарисовало. Оно же подставило «мудрика»» вместо «суслика» и, надеюсь, вызвало у вас гамму чувств и явилось полезной разминкой для вашего недюжинного интеллекта. А почему, как вы думаете, почти все персонажи этой пьесы были найдены мертвыми у столов, на которых были одинаковые предметы? Ах, так вы ж не знаете, что не только ваш доморощенный Билл Гейтс, но и все прочие окочурились с перепою! Еще бы: пять-то бутылок беленькой залпом, без закуски, не считая пол-огурчика. Им не хотелось, не пилось. Ребята мои влили. Бедняги померли от алкогольной интоксикации. А на ногах у каждого валеночки обрезанные. А на столе стаканчик граненый, которым не пользовались, да энциклопедия двухтомная – тоже им не пригодилась. Вот, Ефим Романович, именно такая, точно такая картина предстала дознавателю, когда вскрыли дверь в комнатку батюшки моего грешного и любимого. Обстоятельства разнились только тем, что бутылки, выставленные крестиком, отцу никто насильно не вливал, он их сам каким-то чудом одолел. Правда, стаканчиками, стаканчиками и не залпом. А в остальном все совпадает. Именно ее, картинку эту, я моим людям и велел в деталях воспроизвести. Чтобы все натурально. И штофчики такие же, по образцу, что у меня хранится, и валенки пообрезали, и словарь... Огурчик, правда, не тот, в его-то времена засолить умели. Вот таким образом я батюшке в потусторонний мир привет свой передавал, отвечал на письмо. Да и задачка туже закручивалась, затягивалась - вашим приятелям из прокуратуры на радость. Вы-то все дружно искали рационального объяснения, чуть с ума не сошли. А его не было. Нет его. Есть мой вполне иррациональный замысел, мой прихотливый сюжет, мой кайф. Но великий кайф впереди. Он близко. Через часок-другой, когда вы уже таки помолитесь своему еврейскому богу и таки попрощаетесь со своею никчемной жизнью, вас проводят на тот свет точно тем же путем. Как написал наш с вами русско-еврейский поэт Иосиф Бродский, вы отправитесь…- тут Мудрик встал в «позу пиита», воздел правую руку к потолку и нарочито торжественно продекламировал: «…в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось». Потом резко сменил наклон туловища, подавшись вперед, осклабился и, ткнув пальцем в сторону Фимы, прошипел:          

- Ты, жалкий червяк, не испытал ненависти и борений – того главного, что поддерживало в моем отце жизнь. Ты испытаешь его смерть.

Мудрик направиться было к двери. Обомлевший от всего услышанного Фима, тем не менее, среагировал единственно возможным и естественным образом: он заорал.

- Стойте! Даже самым страшным преступникам полагается последнее слово. Вы начали в форме судебного процесса, а заканчиваете как банальный убийца. В таком случае вся ваша затея, весь ваш хитроумный и кровавый сценарий ни черта не стоят.     

Отчаяние обреченного помогло «выстрелить» в яблочко. Мудрик на мгновение замер, в глазах читалось изумление. Он явно не ожидал, что у этого полутрупа хватит духу на предсмертный бунт.

- Спектакль не состоялся: нет достойного финала, - истерично вопил Фима. - Зачем вы меня сюда тащили? Продемонстрировать свое властное и моральное превосходство? Свой интеллект? Что ж, оценил. Бродского наизусть шпарите. Но та ли я аудитория, перед которой стоило так изгаляться? Покуражились бы да и шлепнули себе в удовольствие. А вы – суд, обвинение, присяжные… Если играть по этим правилам, если даже формально следовать процедуре – вина не доказана. Тяжесть содеянного абсолютно не соответствует жестокости приговора. Фарс, а потом просто уничтожить. Валяйте, мне уже все равно. Вы примитивный палач, а вовсе не благородный мститель, за какого себя выдаете.

- Ну, ладно, ладно, не надо так нервничать, - поначалу слегка опешив, Мудрик тотчас взял себя в руки и примирительно заулыбался. – Последнее слово вы, считай, произнесли. Если вам не хватает процедуры – ладно, ладно, я готов подарить вам мотивировочную часть. Так и быть, я расшифрую, о чем таком главном я толковал, что имел в виду, вынося приговор. Вы почти разгадали кроссворд и даже нашли в себе мужество на меня орать. Похвально! Вы заслужили право понять, прежде чем сдохнуть. А все просто, Ефим Романович… Прежде, чем осуществить операцию и выполнить волю отца, я познакомился с вашей биографией. Это было нетрудно. Вы прожили на редкость монотонную, незаметную жизнь. Ладно бы не высовывались, не подавали голос в защиту униженных и оскорбленных, не выходили на площадь, не писали в западные газеты… Не всем же геройствовать. Но вы, голубчик, за всю жизнь умудрились вообще ни с кем всерьез не конфликтовать – разве что на уровне спора в очереди за колбасой: мол, «вас здесь, пардон, не стояло». Вы не просто обыватель. Вы убежденный, трусливый, идейный обыватель. Вы отлично понимали с юности, в какой стране живете, как безобразно все в ней устроено, как бесчеловечно и несправедливо. Но футляр, в который умудрились себя впихнуть, вы заперли на пять замочков и десять защелочек. Жили так, словно каждое ваше слово записывает гестапо или КГБ. Даже когда миновали наиболее рискованные для болтунов времена, вы по инерции продолжали таиться и бдеть, позволяя себе лишь кое-где ставить имя под вашими жалкими шарадами. Боже упаси, только не выделяться, только не попасть в поле зрения властей! Вы не жили в этой стране. Вы прятались в ней от нее же самой, от ее правителей и мелких князьков, от ментов и хулиганов, черносотенцев и правозащитников, злых начальников и дождливой погоды. Вы сумели затеряться в толпе соотечественников на всю жизнь. Только сыночка на всякий случай настропалили смыться – опять же вам спокойней. И все бы ничего, но был звонок на заре карьеры. Был телефонный звонок. От человека, измордованного судьбой, искалеченного алкоголем. От человека, понимавшего, что сотворили с народом и бессильного что-либо изменить, как и вы. Но этот настрадавшийся, слабый, больной человек все же затеял свою борьбу. Тихую, подпольную, невидимую миру борьбу. Он пошел в молчаливую атаку с дешевенькой авторучкой наперевес. Бунт его сознания искал и нашел выход. Возможно, его писания были художественно блеклы и наивны. Но он нашел, с чем вылезти из окопа. И умер за шатким столом с авторучкой в руке, сидя в этих обрезанных валенках в холодной комнатушке и запивая свои уже корявые строки остатками водки и заедая огурцом. Вот она, мизансцена, которую мои люди воспроизводили по моему приказу. Вы же добровольно заточили себя в уютную квартирку-камеру, соорудили решеточки в виде клеток кроссворда, и - молчок. Ладно, каждый имеет право сделать свой выбор. Но был звонок, Ефим Романович, был звонок. И ваше «нет» убило того, кто жил достойнее вас, выше вас духовно, потому что нашел, как реализовать протест. Он, по меткому выражению поэта, к штыку приравнял перо, хотя и не успел пойти в штыковую. А вы… Словно мирный землепашец, вы плугом задели в потемках истекающего кровью воина. И поплелись дальше. Решили, что дохлый суслик подвернулся.

- Но тебе сильно не повезло, – тут Мудрик резко повысил голос, снова стал «тыкать» и явно впадал в истерику. - Этот сумасшедший умирающий воин, будь он графоман, пьяница, бездарь или гений, был моим отцом. Моим отцом! Завещал мне изменить мир, и я близок к цели, близок. Но он от меня подвига не требовал, нет. Все, что он попросил у меня, - расплатиться с вами двумя. Вот такая у него была странная последняя просьба. И я ее почти уже выполнил. Одного лишил человеческого облика, отправил на помойку, а потом убил. И до тебя я добрался! И с тобой сейчас разберусь, исполню наказ его, я исполню, слышишь, ты, гаденыш, суслик вонючий, жидовское отродье…

Он уже орал. Фима с содроганием наблюдал пароксизм ярости и апофеоз торжества. Лицо побагровело, сжались кулаки, жилы на шее напряглись, выпученные глаза налились кровью. Он резко повернулся, сделал шаг к двери, покачнулся, ухватился за край стола, ища опоры, и внезапно рухнул, как подкошенный, задев кресло и ударившись затылком о бетонный пол узилища. И затих.

Фогель остолбенел, в ужасе глядя на недвижное тело. Случилось то, чего меньше всего можно было ожидать. Мудрик то ли умер в одночасье, то ли без сознания. Нечто напоминающее инфаркт или инсульт. Сейчас сюда ворвутся его подручные и решат, что это Фима на него напал. «Сейчас меня растерзают!».

Обессиленный страхом, он сполз вдоль стены, на которую опирался в роли обвиняемого, приговоренного к смерти. И замер, не в силах отвести взгляда от лежащего на бетонном полу властителя судеб, от его широко открытых невидящих глаз. В полубезумии мозг зачем-то подбросил определение его застывших зрачков, словно для очередного кроссворда: кататония.

Он ждал.

Но дверь не открывалась. Мудрик все так же неподвижно распростерт был в трех шагах от него. Фима заставил себя медленно подобраться к телу. Лицо Мудрика сделалось белым с оттенком синевы, дыхание еле слышное, прерывистое, из уголка приоткрытого, перекосившегося рта змеевидной струйкой медленно стекала, пенясь, желтоватая слюна.

Фогель притронулся к кисти руки, пытаясь нащупать пульс. Опыт определения пульса у самого себя, приобретенный за годы борьбы с гипертонией, помог убедиться, что слабеньких сорок ударов артерия все же выдавала. Жив. Книжные знания в сфере медицины подсказывали: инсульт.. Что же делать? Почему никто не врывается в помещение? Он вызывал подручных нажатием кнопки на мобильном. Стало быть, никто не войдет, пока… пока не забеспокоятся.

Помутненный мозг Ефима принялся лихорадочно искать варианты спасения. И, кажется, нашел. Дрожащей рукой Фогель залез во внутренний карман пиджака председателя ФКП и вытащил телефон. Мобильник был крутой, с непонятными наворотами, инкрустирован, похоже, драгоценными кумушками. Наверняка защищен кодами и шифрами. Но ведь должен он работать как простой, обычный сотовый телефон! Надо рискнуть…

Фогель как смог быстро набрал непослушными пальцами Юлькин мобильный номер. Три гудка и – о чудо! – родной голос. Фима лихорадочно зашептал в трубку, наплевав на возможную прослушку: «Это я, милая, я. Фима. Я жив. Случайная возможность позвонить, очень рискованно. Я у него, понимаешь, у него в плену. В каком-то бункере. Они хотят меня убить, но, может быть, есть время. Все из-за его отца Алешина. Вспомни 73- год. Кроссвордист в молодежке. Дозвонись тем, кто меня допрашивал. Проси помочь. Они последняя надежда. Все, все, больше не могу… Люблю тебя. Держись. Береги себя. Дозвонись им. Целую».

Он не слушал вопли и лепет Юльки. Нажал отбой и поспешно вернул телефон на место, догадавшись предварительно протереть его краем полотняной робы. После чего ринулся к той части стены, где открывалась невидимая дверь, и заколотил в нее что есть силы, сопровождая свои действия истошным криком «Помогите!» В его воспаленном мозгу брезжила некая надежда, вполне оправданная при нормальных житейских раскладах, но абсолютно утопическая в данной ситуации: вдруг своевременно вызванная подмога спасет этому извергу жизнь, и он пощадит в знак благодарности.

Похожие публикации