Радио "Стори FM"
Дом есть мир. Мир есть дом

Дом есть мир. Мир есть дом

Автор: Анна Север

У писательницы Татьяны Толстой свои особые отношения со временем и пространством. Она умеет воскрешать ушедшее и запечатлевать сиюминутное. И для своей ворожбы, как всякая колдунья, пользуется обыденными вещами

Про дома я могла бы писать и писать. Для меня действительно мир есть дом, а дом есть мир. Я вот смотрю сны и воспринимаю их как такие литературные единицы, неопубликованные литературные единицы, или как собственное кино, прокат для единственного зрителя – меня. И часто темой моих снов являются дома, квартиры, поиск этих квартир, выбор, переделка, всё вот это. Я когда-то жила в крошечной квартирке в Москве (спасибо, что хоть своя) и мечтала, конечно, поменять её на квартиру побольше и в центре. Я жила в новом районе – Медведко. Там когда-то было прекрасно: берёзовый лес и река прямо под домом – Яуза – делала такую красивую классическую петлю, и там росли камыши и жёлтые цветы. Птицы жили всякие. Можно было такую красоту понастроить! Но как же, жди. Яузу эту спрямили, отрезали кусок русла и начали засыпать его сначала грунтом, а потом, я видела, мусором каким-то, вот прямо привозили грузовики с мусором, сыпали и утрамбовывали. Какой-то битый кирпич, банки-жестянки, пакеты полиэтиленовые, проволока. А наши дома уже стояли на высоком берегу, подковой такой, и мы всё это видели с балкона и ужасались. Один дом стоял прямо над обрывом, над Яузой, и был так построен, что его угол висел над обрывом. И мы смотрели, как грейдер ходит туда-сюда и двигает этот мусор, пододвигает под дом, подсовывает. Я представляла, как дом начнёт оседать, какие непоправимые трещины там появятся. И жители будут говорить: отчего это? А вот оттого.

И все эти овраги, цветы, траву и птиц засыпали мусором, и там завелись крысы, доедали что-то, а жители рассказывали страшное, что будто крысы съели кота, и крепче прижимали своих котов к себе.

Такой вот был дом, и мне хотелось оттуда уехать, и я искала способ обменяться. Ну, это было советское время, зарплата моя была близка к нулю, денег на обмен у меня не было, поэтому я мечтала. И в процессе этих мечтаний я видела очень много снов о домах. О квартирах. С одной стороны, это тупо отражало мои желания и мечты, как учит дедушка Фрейд, а с другой – вскрывались какие-то глубины экзистенциального порядка, открывались какие-то окна с видом на мироздание. Это было замечательно. Вот после просмотра этих снов укрепилось моё восприятие мира как действительно дома: с ходами, выходами, переходами, с возможностью поселить там всех. Живых и ушедших. Вообще всех, кого хочешь. Такие мысленные конструкции, где все помещаются. При этом понятно, что это невозможно, не дают, не разрешается…

Сценарии всех этих снов были похожи. Я с помощью сложного, мучительного обмена приобретала то одну, то другую прекрасную, упоительную, таинственную квартиру, и вот-вот уже я собиралась начать там жить и уже расставляю мебель, как в последний момент возникает сначала небольшое, но быстро растущее, непоправимое препятствие, что-то идёт не так, например, вдруг выясняется, что в этой чудесной квартире я должна также поселить других, совершенно посторонних людей, вот такое условие. Пожалуйста, хоть восьмикомнатная квартира, вся твоя, бери, но вот только на кухне, прямо над плитой, пристроен помост, и там будет жить семья бомжей со всеми своими тряпками и мешками. На матрасах там они спать будут. Я внизу, значит, буду уютненько себе мясо с картошкой тушить, а они сверху, не знаю, вшей вычесывать. Вот такое условие.


Любимый дом

Конечно же, это всегда дом детства. Наша питерская квартира. В нём, правда, тоже всегда чего-то не хватало, всё было не совсем так… И он потом весь исказился… Ну, как исказился? Кто умер, кто вырос… Но потеря детства, изгнание из рая – центральное переживание.

Квартиру эту не так давно продали. Там столько слоёв воспоминаний, как луковица… Всё вывезли, всю мебель, и я ходила, фотографировала всё, вот эту обнажённость фотографировала, всё то, что было раньше укрыто обоями, коврами там, полками книжными. Много сделала фотографий, никому не нужных, кроме меня. Я фотографировала обои, которые были в чулане на стенах – с 1935 года, с года постройки дома, так их никто и не переклеивал. Зачем обои в чулане переклеивать? Они были лиловые с выпуклым рисунком, цветы белые, вроде хризантем, пожелтевшие, конечно. Фотографировала стены, оконные ручки, они особой такой конструкции, похожи на рычаги… Круглые деревянные ручки на кухонной двери, на стенных встроенных шкафах. Шкафы эти, фанеру их крашеную. Дверные косяки. Раковину белую, крепкую, с облупленной эмалью. Трубу под ней – чёрную, толстую, как удав. С 35-го года, мама говорит, ни разу не засорялась. Дверцу мусоропровода – его давно заварили, чтобы тараканы не водились, но дверца-то осталась. 

Квартира была двухэтажная, так что там лестница шла на второй этаж, она со временем становилась всё скрипучее и скрипучее. Она казалась в детстве волшебной. А теперь я фотографировала и видела, что это просто крашеная фанера. Выступило всё бедное, жалкое, голое, обожаемое. Мы не делали большого ремонта, ну, обои поменять, двери краской. Линолеум новый. А так – не трогали ничего, все детали остались довоенные, как было задумано.

А проект был совершенно роскошным. Но со странностями, вполне так в духе конструктивизма. Подоконников практически не было. Но потолки были высокие, тут они, слава богу, Корбюзье не послушались. И, надо сказать, появились уже не только кухни, но и комнаты для прислуги. Уже. 35-й год! Только что «долой быт, освободим женщину от кухонного рабства!» – и вот, пожалуйста, уже прислуга. Дом-то строился для начальства.

Мы когда продавали, удивились. Кухня всего метров восемь, а нам она казалась огромной. Потом что квадратная. Огромное окно, раздвижные двери в комнатку для прислуги – она, наверно, трёхметровая. Много ли человеку земли нужно? Там тоже комната с окном. Только очень маленькая. И у нас кухарка там жила. То есть там ровнёхонько помещается койка-маломерка от стены до стены. И всё. Ещё там был шкаф такой, вроде буфета, не встроенный, но прилагался к кухне. Белая масляная краска, круглые маленькие ручки. В верхней части держали посуду. Нижняя – для запасов каких-то, наверно. И ещё там же, в этой трёхметровой клетушке, помещался круглый стол. А вот за столом, на койке, спала кухарка. Закрывала раздвижные двери и спала. И это ведь было её счастье, люди же жили семьями в одной крошечной комнате.

А на втором этаже была огромная комната, и выход на солярий, террасу такую. А подоконников, говорю, не было. Не построили архитекторы-то наши Фомин и Левинсон подоконники. Либо дизайн конструктивистский им этого не позволял. Либо они не интересовались цветочными горшками.

И вот эта наша квартира – она предназначалась для Кирова. При том что он жил в великолепной квартире на Каменноостровском проспекте – отнял у какого-то адвоката. Медвежья шкура на полу, американский холодильник...

Но ему той квартиры было мало, он новую хотел. Но въехать в неё он не успел, так как его, как известно, застрелили. И в квартире этой сменилось много жильцов. В частности, в ней жил Юрьев. Народный артист. И ещё в нашем доме была квартира Мейерхольда, вот прямо на нашей лестнице. Он там не жил, он поселил там сестру, а сам жил в Москве, но когда приезжал в Ленинград, то, конечно, там останавливался. И заходил к Юрьеву. То есть в «нашу» квартиру.

И вот легенда гласит, что на нашей лестнице его и арестовали. Рассказывают так: он пошёл к Юрьеву, поздний вечер. Засиделся, сестра звонит: «Юрий Михайлович, пусть Севочка спускается уже, я на стол накрыла». – «Да, скажу». Проходит час, она опять звонит: «Юрий Михайлович!» А Юрьев говорит: «Да он тогда же и вышел…»

То есть он вышел от Юрьева и его на лестнице сразу схватили. До своей квартиры не дошёл.

Сын Ворошилова, говорят, потом жил в этой квартире. Потом ещё кто-то. Всё тени, тени… А мы – с 1951 года в ней. И я помню – мне было года три, наверно, то есть это 1954 год, – одно окно, квадратное, было затянуто мешковиной, потому что стекла не было. Не купить было стекла. После войны уже сколько лет прошло, а стекла было не купить. И я этот мешок боялась и в ту комнату заходить боялась.


Столичное жильё

Мне же было двадцать с небольшим. Мне хотелось вырваться. Хотелось в Москву. Там шумно, просторно, там всё бурлит, что-то происходит, а Ленинграде тесно, тишина и отставка. И Москва тогда была, как на мой вкус, прекрасна.

Москву я приняла всем сердцем. Но жила на окраине, а мне хотелось в центр. Мне было куда стремиться! Москва ещё была не вся мною охвачена. И праздник был, когда я приезжала в центр. Мы сначала долго жили у свёкра со свекровью, но потом они нам помогли получить отдельную квартиру. Свёкор мой был высокопоставленный военный, и его было решено освободить от нашего присутствия, всё более разраставшегося. У меня уже было двое детей, стало тесно, и товарищ генерал мог претендовать на расширение жилплощади. Какое это было счастье – собственная отдельная квартира! Убогая, тесная, жуткой советской постройки, но я была абсолютно счастлива. Правда, сразу же начала стремиться переехать в центр. И это была целая история.

2.jpg

В Медведкове, конечно, была своя особая поэзия. Доезжаешь до метро «ВДНХ» – это конец света, дальше метро не было, это уж потом его построили, а когда построили и торжественно открыли станцию «Бабушкинская», то в одну ночь снесли чудные старинные чёрные избы, двухэтажные. Наверно, они были клоповниками и в них не было водопровода, не знаю. Но они были такие красивые, с палисадниками. Эти занавесочки сельские, тюлевые в окошках. Герань. Чёрное, белое, буйно-розовое. И в одну ночь их не стало, заровняли асфальтом.

Вот, значит, у «ВДНХ» садишься на автобус, и этот автобус едет двадцать минут через какие-то пустоши, какие-то неудобья, какие-то поля с одуванчиками в Бабушкин. Дальние выселки – Лосиный Остров, Свиблово, Бабушкин. После полей снова начинались какие-то робкие кривые поселения. И вот одно из них – Медведково. Доезжаешь ты на своём автобусе до края земли, выходишь, достаёшь из сумки припасённые полиэтиленовые пакеты, натягиваешь их на сапоги, подворачиваешь, подтыкаешь, чап-чап-чап, – и переходишь улицу через Большие Глины, через рыжие, хлюпающие потоки. Сапоги-то замшевые! Так что пакеты были в большой цене. Над ними сейчас смеются, а ты поди его, тот пакет, достань!

Так вот, я стремилась туда, в центр Москвы, на асфальт, десять лет. И наконец переехала. И там, в квартире в центре, я была ещё более счастлива. Мы там жили на первом этаже, как бы в полуподвале. Это был двухэтажный дом, но культурный слой нарос, и дом оказался ниже уровня земли. Так со старыми домами в центре всегда бывает. В окне ноги были видны. Иногда эти ноги пинали наши окна. Но нечасто. Чаще нам бросали бутылки в форточки, окурки. Надо было следить, чтобы дом не загорелся. Однажды он таки загорелся, но не от этих окурков, а просто дама, жившая на втором этаже, надралась в сосиску и решила поджечь всё к такой-то матери. Но соседний дом у нас – прямо за стенкой – был пожарной командой. Они примчались через минуту после начала пожара. Это было нечто! Полк брутальных красавцев с брезентовыми пожарными рукавами… Сверкая латунью – каски, наконечники, какие-то пояса и пуговицы, ах!.. Сапоги!.. Залили наш дом в одно мгновение, а ведь он был деревянный, мог сгореть, как бумажка!

Там был чудесный двор. Там была сирень, грибы шампиньоны. На говне, конечно, выросли. Народ-то ходил туда нужду справлять. Там же были магазины «Ванда» и «София». В «Софии»-то отродясь ничего хорошего не продавали, а «Ванда» считалась ничего так магазин. И вот, отстояв в очереди и напокупавшись, народ метался, где бы пописать, куда присесть, туалетов же не было. Нет, вру, на Пушкинской площади был один. Там шла торговля с рук, там платья мерили. Помаду купить можно было.

Всё было наоборот, мир такой стоял зазеркальный, перевёрнутый. В сортире торговали помадой, а писать бегали в наш двор, под сирень.

Не стоит думать, что это чисто советское явление – то явление русское. Так называемая духовность, преждевременные попытки жить в духе, как если бы ты уже умер (после чего ты предположительно автоматически начнёшь жить в духе), а не в телесном виде со всеми телесными нуждами, – это на практике страшная вещь. И за этот способ существования крепко держалась русская интеллигенция, которая, на мой взгляд, есть разновидность сектантства. Все эти «мы едим, чтобы жить, а не живём, чтобы есть», все эти вечные колиты и гастриты, проистекающие из этих духовных установок, все эти язвы желудка и двенадцатиперстной кишки, понимаемые как стигматы и невидимые сияющие ордена, всё это пренебрежение чудным, ладно сложенным и слаженным человеческим телом – это всё учение «секты интеллигентов». Мало, плохо есть, заживо превращаясь в мощи. Носить рубище. Жить в пыли, не мыть окон. Отрицать всё яркое, блестящее, звонкое, сложно построенное и сложно устроенное. Сюда же, конечно, относится и толстовство как секта – ходить босиком и не есть мяса, гнать хворостиной всякую цивилизацию и искать мутные смыслы в народной непостижимости.

И в общем, мне понятна эта тяга к надмирным существованиям. Непонятно другое: почему не любить эту, солнечную, телесную часть мира так же, как и ту, теневую, невидимую и воображаемую?


Дом-роскошь

В моей нынешней питерской квартире сохранился дымоход с 1914-го, что ли, года, и я решила построить тут камин. Для этого надо было вызвать трубочистов, найти мой личный дымоход и прочистить его. Трубы – они как у органа, так я понимаю. И своя идёт от каждой квартиры. Вот ноябрь, пришли двое. Вы видели костюм трубочиста? Это так здорово! Он толстый, чёрный, там широкий ремень, и на ремне все эти приспособления – крючки, ерши для прочистки дымоходов, щётки. И шар на цепочке. Один лезет на крышу и там спускает шар на цепи в дымоходное отверстие. А второй прикладывает ухо к стенке и слушает. И кричит тому, кто на крыше, какие-то условные трубочистские слова. И тот ему сверху тоже что-то кричит. Я почти под крышей живу, так что всё это через открытые окна слышно; а при этом ноябрь, лютая стужа, ветер завывает и уносит слова, прямо куски речи уносит, тьма, сырая буря, ну, представляете погоду в Питере; и эти чёрные двое как врачи-вороны. Перкуссия и аускультация. Я спросила нижнего: «А как это вы по слуху определяете, где нужный дымоход?» Он мне: «А это называется «слухач». Я – слухач. Не всякого возьмут. Я раньше директором музыкального театра работал».

И я теперь всегда смотрю с особым чувством на эти питерские крыши, на эти чудесные, сто лет спящие дымоходы – ведь сейчас мало кто возьмёт на себя труд восстановить свой дымоход, это почему-то считается буржуазной роскошью, камин-то. А это такая чудная вещь, это живой огонь, сидеть у него вечером и читать или разговаривать. Или просто молчать и думать. Но люди кидаются к телевизору или компьютеру.

А вот этот мой камин строил один сумасшедший старичок. Я не сразу поняла, что он сумасшедший, а потом уж поздно было. Коммуникация с ним была как бы затруднена. Он строил да ездил со мной на камнерезный завод – мы там камень выбирали. Почему-то идти на этот завод надо было километр по снегу, проваливаясь по колено, как во сне. Я ему: «Сергей Викторович, а почему не на машине-то? Нельзя, что ли, на машине?» А он: «Не-е-ет…»

Строил-строил, построил. Камин такой у меня квадратный-квадратный. Один квадрат вписан в другой. Вот стоим с ним в пустой квартире, прищурились и смотрим на квадрат. Я говорю: «Я вот думаю… Не кажется вам, что правая сторона на полсантиметра ниже левой?..» А он мне: «Я вот думаю: не назвать ли мне его «Рондо»?..»

Когда уже и стену зашили и всё уже было аккуратно заделано, он мне говорит: «А-а, вот ещё, забыл. Я забыл вьюшку сделать. Труба закрываться не будет. Открытая всегда будет стоять». Я испугалась: «И что теперь?» А он: «Да в общем, ничего. Возможно только небольшое завывание».

Такое у меня теперь квадратное «Рондо» с небольшим завыванием...

Эту квартиру я нашла, читая объявления в Интернете. Мне хотелось квартиру на Петроградской стороне, недалеко от родительской. И вот я читаю: «…коридор с окном и ванная с окном». Всё, беру! И я в ту же секунду позвонила знакомому риелтору: беру такую квартиру, прямо не рассуждая! Ну, меня уговаривали всё-таки рассудить и посмотреть другие квартиры, и много я их тут обошла, но всё не то было. И после долгой возни я её купила. Она была, конечно, коммунальной, и надо было расселять жильцов. И всё тут ломать и переделывать, что и было проделано. Но вот, хотя тут ничего от прежних стен не осталось, я всё равно вижу эти комнаты, всё равно людей этих вижу, хожу сквозь них, и они сквозь меня ходят. Вот тут Лидочка жила, у неё была одна комната восемнадцати метров, и на окнах цветы. И мой единственный цветок, кактус, хочет жить на Лидочкином подоконнике, а на других не хочет. Эта Лидочка во время войны была ребёнком, её везли на телеге под бомбёжкой. А ей было годика два, и она капризничала. И она попросилась в кустики пописать, и её мать, тяжело вздохнув: «О господи, всё не вовремя!..» – сняла её с телеги и отнесла в кустики. И тут бомбой шарахнуло по обозу и куча народу погибло, а Лидочка с мамой спаслись. Я уж потом поняла, не скоро, что кактус мой тут – это памятник тем кустикам…

А вот тут, наоборот, окна эти – это были комнаты семьи, у которых дочка утонула. Взрослая девушка. У этой комнаты срезан угол, и на этой косой стене – окно. И мне вот захотелось на противоположной, глухой стене тоже сделать окно, но ненастоящее, зеркальное. Строишь вторую косую стену, клеишь на неё зеркало, сверху оконную раму – сразу и не заметно, что оно отражает, зеркалит, параллелит пространство. А зачем я так сделала? А вот просто захотелось, я раньше такого ни у кого не видала. А потом я подумала, это та утонувшая девушка просила. Она хочет в свою квартиру смотреть, по своей комнате ходить. Но она же уже по ту сторону, как ей к нам пройти? Только через зеркало, иначе ей никак, наверно.

Ничего не исчезает, ничего не пропадает, всё тут, но не сразу это понятно.

«Дома у меня хаос. Только все расставишь по местам, смотришь - одежда выходит из шкафа и ложится на спинку стула, книги сами сходят с полок и залезают под кровать. Зато в голове хаоса нет, и в текстах нет» 

Татьяна Толстая


Вообще я Плюшкин. Я не могу вещи выбрасывать. Они же тоже живые. Нет, некоторые полудохлые – газеты, например, старые или сношенная обувь, но они всё равно живые и слабо шевелятся. Я силой заставляю себя выбрасывать старьё. Если бы у меня был дом с подвалом или чердаком, я бы вообще ничего не выбросила, всё сохранила бы.

Всё человечество делится на выбрасывальщиков и сохраняльщиков. Это такие же непримиримые лагери, как «те, кому жарко», и «те, кому дует». Мне жарко, и я сохраняльщик. Крайняя степень этого синдрома Плюшкина называется «хординг» (hoarding). Про неё целые исследования написаны. Это люди, которые не только ничего вообще не выбрасывают (жирные бумажные тарелочки из-под пиццы, например, в стопочку складывают и хранят), но ещё и домой с улицы мусор приносят. Очистки, коробки чужие. Я до этого, если Господь ко мне будет милостив, вряд ли дойду, но чем, скажите, так уж от этого отличаются люди, которые ходят по лавкам старьёвщиков, по блошиным рынкам и покупают себе старые вещи? Объясните мне, зачем я в Париже поехала на блошиный рынок и купила себе три картонки мелких перламутровых пуговиц? (Они там дюжинами на картонки нашиты.) Я же не собираюсь их никуда пришивать. Я просто не смогла пройти мимо. Ещё там были жестянки из-под сахара и муки. Облупленные. Я не купила и иногда вот проснусь, лежу без сна и думаю про них.

Больше всего на свете я люблю коробки, шкатулки, вот эти жестянки старинные – «Кофе», «Саго», «Чай», «Зубной порошок». Ой, вот просто до сердцебиения. Мало того что они сами по себе прекрасны, но в них же ещё можно мелочи складывать, а стало быть, не выбрасывать, а хранить. Вот эта квартира родительская, про которую я вначале говорила и которой теперь нет, – вы же понимаете, что должен чувствовать сохраняльщик, когда все вещи, все книжки, все полки, вся мебель, все чемоданы, все скатерти, вся посуда, все старые журналы, все ломаные игрушки, все колёса от пропавших велосипедов, все масляные детали от несуществующих мотоциклов, лежавшие в чулане в дальних коробках, вся пыль былых лет, – всё это пропало и нет этого.

А новые вещи я не очень люблю. Одежду, обувь – да, люблю, но вот всё остальное? Всё стало пластмассовым и синтетическим и сделанным в Китае. Ото всего исходит тихий неуловимый запашок фальши, подделки. Вот я езжу в Грецию, там все туристские лавки торгуют одним и тем же сделанным на Тайване барахлом. Даже если вы видите фольклорных старух, якобы ткущих коврики прямо на площади, где останавливается автобус с туристами, и вот прямо перед вашими глазами стоят эти ткацкие станки и в них начатые и недоделанные коврики, – знайте: они так и простоят недоделанными, а та стопка ковриков, что лежит рядом с бойкой старухой, закуплена в Тайване. Все эти вышитые оливковые ветви на холсте – всё ложь. Остались, конечно, настоящие мастера, гончары например, но и они сворачивают производство. Или начинают гнать мусор на потребу туристам.

У нас на Крите есть приятель-гончар, двадцать лет мы с ним знакомы. Немножечко не от мира сего, исусик такой, бессребреник, глаза в пол-лица – природа иногда делает такие экземпляры, их издалека видно, про них сразу многое понятно. Деньги не любил, любил мастерство и природу. Вот он ходил в горы, собирал чистые травы, жёг их и этот пепел добавлял к краскам. И получались какие-то необыкновенные серо-зелёные цвета, приглушённые, прозрачные и глубокие, и как будто мерцающие. И он делал огромные блюда и небольшие блюда, и миски делал тоже, мы покупали, у меня есть они. То как будто зелёная пёстрая спираль раскручивается. То будто оконное стекло моросью закапано. То коричневая глубокая ночь, и по ней молоком сбрызнуто. Продавал по пять евро, по десять. И ещё норовил тебе бесплатно подарков насовать.

И туристы у него покупать не хотели. А покупали у его соседей, которые гнали такой товар: чёрные, крытые перламутровой глазурью «амфоры» и по ним рисунок – бегут золотые греческие мужики за золотыми греческими бабами. Это вот пользовалось огромной популярностью, так как Нижний Тагил и его эстетика – явление глобальное. Любят и американцы прикупить такую перламутровую вазочку. Что уж о немцах говорить…

И наш гончар хирел, хирел, и нечем было кормить семью, и эта некормленая его семья заставила его всё-таки лепить мусор: есть-то хочется. Так что он теперь лепит отдельно горы говна для народа и отдельно чудесные вещи, чтобы душа не умирала.

фото: личный архив Т. Толстой

Похожие публикации

  • Ave Майя!...
    Ave Майя!...
    Майя Плисецкая смогла вылепить из себя образ настолько волшебный, гармоничный, воздушный, что, глядя на нее, забываешь, что балет –тяжелейший труд. Кажется, что и в жизни Плисецкой не приходилось продираться не через какие тернии. Как ей удалось создать эту иллюзию?
  • Тайное оружие Славы Зайцева
    Тайное оружие Славы Зайцева
    Модельер Вячеслав Зайцев – о деталях и сущих мелочах, которые выше капризной моды, потому что заостряют индивидуальность
  • Трудно быть Богом
    Трудно быть Богом
    Земфира интересна как феномен, ставший уже странным правилом для русской музыкальной сцены, – она единственная, она идол, божество, кумир. И даже не потому, что она такая классная, а потому, что...
Merkel.jpg

redmond.gif


blum.png