Радио "Стори FM"
Лиловый дракон

Лиловый дракон

Автор: Вячеслав Недошивин

С этим человеком всё не факт. Возьмёшь случай из его жизни, а он окажется выдумкой. Помянешь приключение из его книг, а оно обернётся самой что ни на есть правдой. И где жизнь его, а где истории из его книг – поди разбери. Жизнь Александра Грина – миф, фантасмагория...

Сколько перьев он сломал, никто не подсчитывал. Говорят, когда слова не шли, он шваркал ручкой об пол. А ведь перо у вставочек было, кто помнит, – штука нежная. Но – темперамент, страсть! Лев Толстой, уж на что чудак, но и тот ручек не бросал. И черновики его было кому подбирать – то-то учёным работа. А Грин 44 раза начинал роман «Блистающий мир», напишет страниц по 20, и – по новой. И какие, говорил, были зачины! А когда их образовалась целая гора, сгреб её и отволок на кухню – тёща яишню изжарила. Не молился на рукописи, нет. Первые рассказы вообще писал за «трояк», за «пятерку», чтобы заплатить за ужин в ресторане: за себя и за того же Куприна. В ресторанах и писал их: напишет, пошлёт с гонцом в ближайший журнал, и – получите! И подписывал их какой-нибудь «Эльзой Моравской». А когда был нелегалом, когда жил по чужим паспортам, вообще решил подписывать их «Лиловым драконом», чем очень развеселил издателя. «Дракон» ещё понятно, но с чего вдруг «лиловый»?..

k.jpg

Впрочем, как летали перья, не видел никто. Разве что пёс. Чугунный пойнтер на его столе, с которым он, сидя над листом бумаги, встретил тысячи рассветов и про которого говорил: «Он со мной имеет некоторое сходство». Вот с ним и советовался «про слова». И это, если серьёзно, и было его жизнью. Сидеть – и улетать в окно, и путешествовать. Сидеть – и драться, и убивать, и спасать, и стоять на реях, и спускаться в страшные подземелья, и даже бегать по волнам... Ибо другую, реальную его жизнь трудно назвать жизнью. В лучшем случае – жизнью собачьей, да не в тепле и уюте, а натурально под забором, в копне, ночлежке, трюме, тифозном бараке, тюремной камере. «Жизнь, – написал как-то, – это черновик выдумки». Но только мы, из иного времени, кажется, и способны оценить: у него этот «черновик» оказался уж чересчур чёрным. Сто раз тут подумаешь: а надо ли их хранить такие «черновики»?

 

Человек из легенды

Декабрьской ночью 1920 года молодой писатель Слонимский проснулся, ощутив на шее чьи-то жесткие пальцы. Над собой увидел Грина, соседа по «Дому искусств», пальцы которого сжимались на его горле. Внезапно Грин будто очнулся и, ни слова не говоря, вышел из комнаты.

Было это – не было – неизвестно. Но наутро «Дом искусств» – общежитие для бездомных писателей, где тогда обитали и Гумилёв, и Мандельштам, и Ходасевич, – возмущённо загудел. На кухнях спорили: хотел ли Грин убить соседа или разыгрывал сцену будущего романа? Кто-то кричал, что одного писателя он чуть не зарубил топором, что он вообще бешеный, что в семье его все были с придурью. Шёпотом сообщали, что он стрелял в первую жену и убил её, за что угодил на каторгу. Божились, что «взял» однажды какую-то кассу, целых 11 тысяч, а саму кассу спалил. Наконец, как страшную тайну передавали: все книги его – украденные рукописи какого-то английского капитана, которого он также укокошил, а сундучок присвоил. Страшный человек, очень страшный!

Но удивительно: почти все, о чём судачили на кухнях, было правдой. Грин и впрямь был из семьи, где два его дяди были сумасшедшими, а отец и даже мать перед смертью запойно пили горькую. Его действительно арестовывали, причём пять раз, приговаривали как эсера-боевика к ссылкам, а однажды – даже к каторге. И за топор он хватался, это правда, и в женщину стрелял. Всё было правдой. Кроме кассы да английского капитана. Все свои книги он написал сам, да к тому же «ухитрился», в отличие, кстати, от обитателей «Дома искусств», все напечатать при жизни. Даже «Автобиографическую повесть», которую ему прислали за неделю до смерти…

Впервые его арестовали на Графской пристани. 11 ноября 1903 года. Он возвращался с митинга, где агитировал матросов. Так пишут. Красиво пишут: Графская пристань, тайный митинг. Но не добавляют, что взяли его, извините, в нужнике, а виноватой оказалась «Киска», девица, с которой у него были весьма непростые отношения. Нет, он был прекрасным эсером-агитатором, язык был подвешен, однажды так распушил сходку, что какой-то солдат швырнул на землю фуражку и в дикой ажитации заорал: «Э-э-х, пропадай родители и жена, пропадай дети!.. Жизнь отдам!» Но – Киска... В тот день он не хотел идти на митинг; кожей чувствовал – схватят. И тогда Киска – а это была партийная кличка эсерки Кати Бибергаль, дочери народовольца, девушки, которая и родилась-то на каторге, – умной, порывистой, эксцентричной красавицы с точёной фигуркой, в которую он был влюблён, презрительно бросила – «Трус!» И он пошёл. 

Впрочем, «труса» она бросила ему, возможно, не случайно. Ведь он, нелегал по кличке «Долговязый», сперва согласился стать боевиком, даже был отправлен в тверской карантин, где эсеры-смертники ожидали подвига, но в последний момент, когда уже привезли бомбу, похожую на мыльницу, идти на «акт» отказался. Просто, «пребывая в карантине, – напишет в одном из рассказов, – разобрался в своих мыслях, увидел, что убийство кого бы то ни было претит его натуре». Тогда и понял: в революцию идут от скуки, от безобразий жизни, от пьянства родителей, пелёнок и гречневой каши. И в ожидании праздника свободы, которого не будет, человек придумывает «развлечение» – взрывчатку. «Это делает очаровательными всякие пустяки, – напишет, – улыбку женщины на улице, клочок неба». Потом добавит: «Поверьте, наслаждаться блаженством жизни, сидя на ящике с динамитом, – очень тонкое, не всякому доступное наслаждение...» Но зорким глазом уже тогда подметит: никто, ни один террорист во Вселенной не хочет умирать, когда игра перестает быть игрой.

Для него игра «в революцию» закончилась в сортире. Так он впервые попал в тюрьму. Арест окажется громким. Сам Куропаткин, военный министр, будет доносить министру внутренних дел Плеве (этого эсеры всё-таки убьют через полгода!), что ими задержан «весьма важный деятель из гражданских лиц, назвавший себя сперва Григорьевым, а затем Гриневским». Грину светили 20 лет каторги. Киска запоздало кинется готовить ему побег, раздобудет 1000 рублей, даже купит парусное судно для бегства, но план сорвётся. И Грин просидит два года, пока его не освободит 1905-й год. Но когда вновь встретится с Киской, когда, вконец разочарованный, станет уговаривать её порвать с эсерами и зажить с ним мирной жизнью, она опять посмеётся. Любовный «треугольник»! Он любил её, а она – революцию. 

Катя «держалась вызывающе, – вспоминал, – а я знал, что никогда не смогу убить её, но и отступить тоже не мог, и... выстрелил». Стрелял в упор. Пуля прошла рядом с сердцем. Катя нашла в себе силы выйти в комнату хозяев и попросила их уговорить Грина, «товарища Долговязова», уйти. Хозяева и отвезли её в больницу. Выжила, но Грина не выдала. Позже, за покушение на Великого князя, окажется на каторге, где будет сидеть со знаменитыми эсерками, с самой Спиридоновой, а уже в наше время о ней, о семье Бибергалей напишет, представьте, Солженицын. В книге «Двести лет вместе».

Грина ещё будут арестовывать и не раз. За листовки, за жизнь под чужими именами. Он останется эсером, но уже не «праздника» ожидая – ежемесячной партийной зарплаты, которую, если честно, будет пропивать в три дня. Останется, ибо деваться было некуда. Ничего не хотел, ничего не умел, ни к чему не был годен. Истинная правда! Состоял «в рядах», пока видный эсер Наум Быховский не прочёл как-то довольно «кудрявую» листовку, написанную им. Он, запомнил Грин, поднял глаза и вдруг сказал: «А знаешь, мне кажется, из тебя мог бы выйти писатель». «Это, – признаётся, – было, как откровение, как первая, шквалом налетевшая любовь. Я затрепетал. Зерно пало в мою душу... Я нашёл свое место в жизни».

 

Иностранец ... из Вятки

Это «место» он искал с детства. С пяти лет, когда первым прочитанным словом его стало слово «море», а первой книгой – «Путешествие Гулливера». Море – бредил, улетая взглядом в окно. А за окном была насквозь сухопутная Вятка. Отец, Степан Евсеевич Гриневский, происходил из польских дворян. В 1863-м по делу Варшавского восстания был арестован, получил три года, а потом женился в Вятке на мещанке Анне Лепковой, матери Грина, которая умрёт, когда сыну будет 14. Мать, кстати, также «подгуляла» с родословной, была, как раскопали недавно, дочерью обрусевшего шведа, предка которого, по имени Лепке, взял в плен когда-то Пётр I. Так что, когда один из критиков назовёт Грина потом «иностранцем русской литературы» за то, что в книгах его вечно живут какие-то Гноры да Фильсы, а не Ваньки да Петьки, он, этот критик, окажется не так уж и не прав. Конечно, иностранец. И, сдаётся мне, все эти Фильсы да Гноры – уж не «шутки» ли генетической памяти писателя? Уж больно на шведов смахивают!..

Впрочем, детство «иностранец» пропрыгал исключительно по-русски. Выдумщиком был страшным. Врал, что детство его было ужасным, что дело доходило «до жестоких побоев и порки». Его сестра возмутится: ложь! Саша, скажет, был первенцем и любимцем, отец ни разу не ударил его, напротив, помогал ему делать уроки и даже бегал к самому губернатору, когда его исключали из гимназии. Просто сын уродился непутёвым и отношения у него не складывались ни с кем. Последние слова её, «прочитав» жизнь Грина вдоль и поперёк, и я могу подтвердить: колюч, задирист, неуступчив, да ещё с какими-то не от мира сего способностями. Мог взглядом в спину заставить человека обернуться, даже остановить его. Недаром его звали «колдуном». Хотя, по здравому размышлению, я всё же склоняюсь к тому, что он от рождения был, что называется, «не того». Отец, выгораживая его в каком-то очередном суде, проговорится: «Как на примеры ненормальности указываю следующие факты: 1) не однажды Александр без всякого повода и один на один захохочет; 2) иногда встанет и начнёт целовать косяки; 3) вне всякого повода раздражался, готов был драться со мной и в особенности с мачехой». Как вам это? Таких ныне, кажется, и называют «аутистами» да всякими там «индиго»...

По-настоящему любил мать, которая сгорит от чахотки в 38. Хотя та «со странным удовольствием» поддразнивала сына то ли стишком, то ли песенкой: «Ветерком пальто подбито, и в кармане ни гроша, и в неволе, поневоле, затанцуешь антраша!..» «Вот увидишь, – твердила, – будешь бродяжкой голодным таскаться. Не хочешь учиться, быть послушным, под забором сдохнешь...»

Учился «Грин-блин», как дразнили его в детстве, действительно плохо. Его дважды исключали из школы, он еле-еле закончил 4 класса реального училища. Но, имея вечную тройку по поведению, гордился единственной пятёркой по географии да школьной статьей своей о страшном вреде, вообразите, Майн Рида. Всерьёз утверждал, что, начитавшись о таинственных материках, океанах и джунглях, дети начинают презирать дом, тосковать и рваться в Америку. Ему ли говорить? Он ведь и сам сбежит из дома, как скажет, «в море». Якоря, штормы, лоции, огненный ром, ревущие снасти и штиль заморских рейдов – вот что манило. На деле же однажды в Вятке увидел двух моряков в белой форме. Увидел, и – пропал! И первым же летом, ещё в 15 лет, в соломенной шляпе и высоких охотничьих сапогах, с ивовой корзиной в руках, где под сменой белья лежали краски, которыми он собирался делать зарисовки где-нибудь на берегах Ганга, поднялся на борт пароходика, чтобы плыть в Одессу, в мореходку.

Мечты, надо сказать, разбились в первый же день. Приём в мореходку был закончен, а море тем же вечером едва не убило его. Полез купаться, но выбраться на мол не смог – ласковые с виду волны в кровь швыряли его о камни, забивали глотку солёной водой и оставили столько синяков и ссадин, что он, до того воображавший себя свирепым «морским волком», жалкой сосиской выбравшись из воды, купание, кажется, разлюбил навсегда. А через месяц, «простреляв» отцовские деньги в тирах, потратив их на «экзотику», то бишь на апельсины, так оголодал, что однажды нагло остановил «жирного одесского туза», переходившего железную дорогу, и, указав на летевший навстречу поезд, предложил за 11 рублей положить свой мизинец на рельсы. Чтобы «туз» мог насладиться его страданиями. «Почтенный коммерсант, – рассказывал, – дико оглянулся вокруг, вздрогнул и побежал вверх по лестнице. Я никогда не думал, что толстяки могут так резво нестись». Впрочем, может, всё это он и придумал. 

Ведь когда его однажды всё-таки взяли в плавание, и он лишь раз побывал за границей, то и там в Египте, в Александрии, всех «достал» своими байками. Дойдёт в той же Александрии до какой-то канавы с грязной водой, купит розу за гроши, а на борту будет травить всем, будто в него стрелял какой-то бедуин, а розу поднесла умопомрачительная красавица. За что стрелял, почему поднесла – не объяснял. Так была «устроена» его голова. А корабль был устроен иначе. И в Одессу он возвращался в трюме, разжалованный за разгильдяйство в единственного «пассажира».

Одесса, Баку, Симбирск. Его мотало, дёргало, срывало, будто его кто-то звал куда-то. Был конторщиком, дровосеком, актёром, банщиком, рыбаком, землекопом, писцом. Кинулся вдруг на Урал искать золото. И вновь возвращался в Вятку и врал, врал отцу, что богатый багаж оставил на вокзале, потом, что прибился к разбойникам и ограбил какой-то банк, потом, что намыл кучу золота, да, увы, эту кучу прокутил. Отец, пишут, долго и страшно приглядывался к нему и задумчиво качал головой: «Да... Не знаю, что из тебя выйдет...» Словом, отец, устав от выдумок его, «сдал» сына в солдаты. Наивный! Грин и из армии дважды убежит, за что его впервые предадут суду. «Я не люблю людей, – напишет потом. – И не люблю человечества. Но я хочу справедливости». Вот кредо иностранца по рождению и мизантропа по мироощущению. Вот почему, наверное, уже первая книга «Шапка-невидимка», которой он стыдился потом, но которая предвосхитила всю русскую литературу о революции, расскажет не столько о нелегалах, явках и побегах, сколько о том, как его погоня за миражами свободы обернулась для него реальным бегством от жуткой, кошмарной действительности. Мы ныне окрестим это «эскапизмом». Кстати, название «Шапка-невидимка» ему придумает женщина. Та женщина, которая станет его «тюремной невестой».

 

Тюремная невеста

«Жизнь – это черновик выдумки...» Но вот что странно. Этого мечтателя, грезера, фантаста, живущего в призрачном мире, один журнал, запустив анкету, спросил как-то: а что будет на Земле через 200 лет? Грин ответил: «Появится усовершенствованная пишущая машинка. Это неизбежно. Человек же останется этим самым, неизменным. Леса исчезнут, реки переменят течение... Человечество огрубеет, женщины станут безобразными и крикливыми... Наступит умная, скучная и сознательно жестокая жизнь, христианская мораль сменится эгоизмом... И много будет разных других гадостей...»

Этим словам пока не 200 лет (он сказал их в 1914-м), но как уже похоже. И про реки, про эгоизм, про компьютер. Но меня изумили его «женщины», которые станут более крикливыми. Ведь сколько лет, вслушиваясь в грустную песенку Окуджавы, я повторяю вслед за ним: «И что мы с вами, господа, в сравненье с той «Прекрасной дамой», и наша жизнь, и – наши «дамы», господа?!» Конечно, с «прекрасными дамами» и тогда было напряжённо, но всё же ныне вряд ли найдёшь хоть одну, которая согласилась бы стать «тюремной невестой».

arxangelsk.jpg
В архангельской ссылке. Деревня Великий Двор близ города Пинега. Лето 1911 года (Вера Абрамова - первая жена Грина - вторая слева)
Да, последним «подарком» революции станет для Грина его первая жена. Её едва ли не за ручку эсеры привели к нему, когда он, вновь арестованный, сидел уже в «Крестах». В камеру вошла Вера Абрамова, молчаливая, тонкая дама из благородной семьи. Тогда – «тюремная невеста». Так называли девиц-идеалисток, которые под видом «невест» соглашались навещать в тюрьмах незнакомых им политзаключённых. Вера, дочь статского советника, «бестужевка», 24-летняя учительница и оказалась невестой «из милосердия». Их, прекрасных дам (говорю – без кавычек) были сотни тогда. Но лишь её хмурый заключённый при первой встрече, да ещё при надзирателях, вдруг неожиданно поцеловал. «Поцелуй был огромной дерзостью, – строго напишет она, но добавит: – и вместе с тем ошеломляющей новостью, событием». Короче, она влюбится в него, обвенчается с ним в «тюремной церкви», поедет за ним, как декабристка, уже в новую ссылку и проживёт с Грином семь лет. Пока не увидит «второй, жуткий лик его»...

Был ли он, этот «лик»? Смотря, как судить. К примеру, подвыпив, он мог громко, на весь зал комментировать пьесу в театре, мог, расплатившись за поездку копейками, достать вдруг рубль и, повертев его под носом у кучера, зашвырнуть в кусты: уж очень хотелось послушать, «как ругается извозчик». Не стеснялся в гостях, как последний алкоголик, допивать на кухнях остатки вина из бутылок. Наконец, любил деньги. По просьбе того же Быховского написал как-то некролог о казнённой Лидии Стуре, которую знал лично и которая станет героиней «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева. Быховский рыдал, читая текст. Но, когда прочёл, услышал: «А теперь – гонорар!..» «Это за статью о казнённом товарище?!» – взорвался Быховский. Грин двинулся было к двери, но, встав у порога, обернулся: «Ну, дай хоть пятёрку!» Да, романтик наш был жесток и занудлив в финансовых делах. Однажды даже устроился ночевать в редакции, пока ему не выплатили требуемой суммы. «Иначе эти людишки не понимают, что мы торгуем творчеством, силой мышления, фантазией», – сказал. Любил, любил деньги, но с лёгкостью пропивал их. И, кстати, обожал дарить подарки: тому же Куприну подарил вдруг пару чудных старинных шпор из серебра, купленных у антиквара. Разным был, короче.

Но Вера всё равно уйдёт. А он не без горечи будет каяться потом: «Я дорвался до жизни, накопив алчность к ней в голодной, бродяжьей, сжатой юности, тюрьме… А рестораны, вино, легкомысленные женщины – было ближайшее к моим жадным рукам». Но именно в те годы под его пером и рождались выдуманные города Гель-Гью и Лисс, которые населяли странные люди с дикими для русского уха именами: Астарот, Валу, Гнор, Режи. И мало кто верил, что истории эти, похожие на сны, написал тот, кого звали «заядлым пессимистом» и «человеком, не умевшим улыбаться». В литературе принимали его «через силу». Но он мог писать, как скажет Вера, только о том, что ему было интересно, и так, как находил нужным: «Возможность писать, о чём и как хочешь, была для него важнее популярности». Вот так – важнее... Верный, кстати, и поныне признак настоящего писателя.

Они расстанутся, но Грин, выпустивший к тому времени трёхтомник, завещает Вере не только всё написанное, но и всё, что напишет. Любил. Любил так, что возил за собой по жизни не один – три портрета Веры. Причём один огромный. И все три повесил в каморке «Дома искусств», когда в 1920-м голодный, тощий, сбежавший в очередной раз из армии (теперь уже из Красной армии), переболевший тифом, нелюдимый и ненавидящий весь мир поселился в ней. Чудом было не то, что выжил в страшные годы, когда в Москве его чуть не «шлёпнули» латышские стрелки, когда по ночам на пустых огородах выкапывал последние картофелины и тут же жадно съедал их – немытые, сырые. И не то, что Горький «пристроил» его в «Дом искусств», да ещё «поставил» его на паёк. Чудом было, что в грязном солдатском мешке он привёз в Петроград рукопись, может, самой чистой своей книги «Алые паруса». О честных, добрых людях и о поисках простого человеческого счастья. Вот так: увидел кораблик в какой-то лавке в голодном революционном Петрограде – и написал. Хотел назвать «Красные паруса», да на дух не переносил уже большевизма. Хотя когда друзья-эсеры подняли мятеж в Москве, его спросили: как ему – это? «Уж если власть, – ответил Грин, – то лучше во главе с умным, не тщеславным и умеющим пользоваться этой властью человеком». «Это о Ленине?» – переспросили его. – «Ну, разумеется, о нём...»

Ценил чудеса! И, кажется, верил в них. Реально приставал к людям: неужели у вас не бывает случаев, когда до внутреннего слуха вам донесётся вдруг голос человека, находящегося где-то далеко? Уверял, что однажды услышал, как любимая им девушка вдруг совершенно отчётливо сказала ему, как бы на ухо: «Прощай!». И, записав час и минуту, узнал – именно в это время она и умерла. «И я заключаю, – написал, – что мы ежесекундно подвергаемся тайному психическому воздействию миллиардов живых сознаний…» Это тоже, если хотите, про зов, звучащий в людях, – про чудо. Он ведь и в «Алых парусах» написал, считайте, про чтение мыслей. И там же устами капитана Артура Грэя раскрыл, может, главный секрет. «Нехитрую истину» – помните?! «Я понял одну нехитрую истину. Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками...» Примеры, правда, привёл смешные: чудо – это когда тюремщик сам выпустит вдруг арестанта, или миллиардер подарит тебе виллу. Но сам Горький, говорят, плакал над повестью и читал её гостям.

Но ни Горький, ни соседи, ни даже близкие не знали: Грин и сам «делал» чудеса, только не рассказывал о них. Вытащил из-под ареста поэта Рождественского, о чём тот так и не узнал. Выдал замуж, извиняюсь, проститутку «Маньку-суматоху», у которой был роман с коридорным из «Лиссабона». Устроил ей свадьбу на свои деньги: с газовым платьем, с певчими из лавры, с ужином на 100 персон. Скажу больше: «чудеса» его «всплывают» и через полвека после его смерти. Уже в наше время, в 2003-м, питерская газета «Смена» опубликовала вдруг рассказ почти столетней Ольги Емельяновой, которая не только встретила как-то Грина, но благодаря ему сама уверовала в чудеса.

Ей было 13, когда она, девочка с Урала, приехала в Петроград на заработки. Днем работала, а после, накинув на плечи цыганский платок, бежала, что ни вечер, к витрине шикарного магазина на Невском, где увидела однажды изящный женский манекен. «Вы представить себе не можете, как я этой кукле завидовала! – говорила. – Пальто сказочное. Синего цвета с серебряным отливом. А через плечо – шарф с бахромой». И вдруг в самый сочельник, когда она, дрожа от холода, опять прилипла к своей витрине, на её манекен уставился вдруг ещё один «зритель». 

«Странный дядька, – вспоминала. – Я серьёзно сказала ему: "Это мой манекен". А он вдруг спросил: "А хотите горячего чаю?"». И отвёл ребенка в какую-то забегаловку, где купил ей сайку с изюмом и два стакана чая. «Ты хочешь пальто?» – спросил её, жующую. Да, ответила она. Нет, возразил он, ты хочешь другого. И таинственным шёпотом, «как волшебник или сумасшедший», сказал: «Ты хочешь превратиться в шикарный манекен с кудрями и капризными губками, стоять в витрине и не обращать внимания на тех, кто сходит с ума от твоей красоты…» «Вы кто?» – спросила она в ответ. – «Я писатель, я напишу о тебе рассказ. Ты будешь жить в витрине». И Грин вновь повёл её к магазину, велел ей постоять и через пять минут уже повязывал ей шарф с той самой пушистой бахромой. А потом, как и обещал, написал об этом рассказ. По нему снят ныне фильм – «Господин оформитель». Отличный, кстати, фильм.

Да, жизнь – черновик выдумки. Особенно если писатель – поэт в душе. Грин ведь писал стихи в юности, даже посылал их в «Ниву». Это не удивительно. Удивительно, что, давно забросив их, хлебнув по горло мерзостей жизни, он, когда ему было сорок уже, вдруг снова взялся за них. Просто случилась история, может, главная в его жизни, из-за которой он, молчун с лицом будто «смятый рубль», бесприютный бродяга, «мустанг», как звали его за выносливость, представьте, вдруг разревелся. Да так, как бывает только в детстве: давя рыдания, глотая слезы, сдерживая трясущиеся плечи, чтобы только не заметила она. Она – это Нина Миронова. Тогда просто Ниночка.

 

Нина по имени Дэзи

Он встретил её в 1918-м. Встреча была мимолетной. И лишь в 21-м, в январском Петрограде, они вновь столкнулись на Невском.

Она была в дырявых ботах, ей, когда-то золотой медалистке, курсистке, а ныне медсестре сыпно-тифозного барака, только что отказали в райсовете в ордере на выдачу хоть какой-нибудь крепкой обуви. Но встрече обрадовалась: помнила – этот человек, похожий на католического пастора, со смешным, «извилистым», как ей показалось, носом три года назад написал ей стих: «И вы, дорогая, являетесь мне, как солнечный зайчик на тёмной стене». Он же почти сразу сказал: «Я не хочу, чтобы вы снова пропали. Не починитесь, зайдите ко мне». И даже пригрозил: «Если в течение недели вас не будет, я буду вас искать...»

Она зашла и раз, и два. Но когда в третий раз забежала к нему, он, видавший «виды» мужик, знавший и презрительно звавший женщин «розовыми хищницами», вдруг быстро чмокнул её в щеку и, не сказав ни слова, будто вятский мальчик, – убежал...

5 марта 21-го года он предложил ей стать его женой. Свои чувства к нему она уложит в тот день в одну прохладную фразу: «Не было противно думать о нём...» А уже 24 сентября, при первом расставании, напишет: «Сашечка! Милый... Если я заболею и умру – при нехорошем сердце это бывает, – помни, голубчик, что я любила тебя так, как только может любить человеческое сердце, и чувствовала всегда твою нежную ласковую любовь... Я от любви пишу». Вот между этими датами и случилось то, что должно было случиться: она впервые осталась у него. Тогда он и разрыдался. «Он, – напишет Нина, – не однажды вспоминал ту минуту, когда я, лежа рядом, стала обертывать и закрывать его одеялом с той стороны, которая была не рядом со мной...» Ещё бы! Ведь, кроме матери в детстве, никто, ни одна душа в мире, ни разу не укрывала его так. «Бог мой, – скрипел зубами, отвернувшись к стене, – дай мне сил сберечь её». Именно ту ночь они и отмечали потом, как годовщину, все 11 отпущенных им лет.

Она, 26-летняя женщина, примет его безоговорочно. С его упрямством и нелюдимостью (он говорил, что «всякий посторонний ему, как царапина»). С приверженностью старому календарю и орфографии (он до конца жизни писал с ятями). С его церемонностью и неприятием женских платьев выше колен (короткие юбки, считал, делают женщин «псевдодевочками»). С верой в рукопожатие (он уверял, что даже наигранно искренняя рука всё равно выдаст себя) и даже с татуировкой на груди (его «Саргассовым морем» – банальным, конечно, кораблем и волнами). Всё полюбит. Но лишь через год, когда отменят «сухой закон», а НЭП откроет свои винные «пасти», узнает: Грин пьёт и это – наследственное. Сначала приходил навеселе, потом забавно пьяненьким, потом – пьяным.

Пил по-чёрному и, спасая свою бедную любовь (они ведь начинали жизнь с 2 простынь и 2 подушек), вырывая его из вечно хмельных компаний, она хитростью увезёт его в Крым, в Феодосию. Пойдёт к знакомому врачу-одуванчику и прямо спросит: что делать? Тот скажет: сошлитесь на больное сердце и приходите вдвоём. А когда они придут, скажет Грину: здоровье его жены срочно требует перемены климата. Нужен юг. И Грин, который и слышать о переезде не хотел, сам станет настаивать: «Мы должны срочно переезжать». Так Нина подарит ему лучшие, «ласковые», как напишет, годы его жизни. А нам невольно – чудные книги, созданные там. Он нежно будет звать её Китася, хотя она в его произведениях станет и Молли, и Тави Тум, и Джесси, и, конечно же, Дэзи из «Бегущей по волнам». Это ведь Нина придумала ему это красивое имя – Дэзи. Хотя, спасая его, спасала и себя: «Не встреть я тебя, – напишет, – так бы и прожила всю жизнь Муней-телуней, полусонно и полусознательно...»

Можно долго рассказывать об этой бедной любви, а можно привести только один пример – вот про окурки. Он, например, не разрешал ей убирать в его комнате. Он вообще не разрешал ей работать. А сам, трудясь по ночам, лишь глотал чай да курил. Дым, пепел, брошенные папиросы. И тогда Нина, вставая в 4 утра, шла в пустой кабинет его, открывала окна, мыла пол до блеска, а потом, представьте, вновь разбрасывала окурки, лишь бы он не заметил её труда. Такая вот любовь!..

Работал, как вол, но в конце 20-х печатать его, увы, перестали. «Дайте на темы дня», – ругались журналы. А он на «темы дня» не мог, напишет потом Нина, только «на темы души...» Нине скажет: «Маленький это капитал на нынешнюю расценку – честность, но он мой. Я человек, никогда не лизавший пяток современности, но цену себе знаю. Знаю, что моё настоящее будет всегда звучать в сердцах людей, смотрящих вглубь себя...»

krym.jpg
Крым. Последняя фотография. 1932 год.

«Хитрец, ах, какой хитрец, – шептались писатели за его спиной, когда он приезжал в Москву, – устроился, видите ли, в Крыму, в тепле и сытости, а мы...» Он же гордо молчал: не рассказывать же им, что, когда однажды купил Нине в подарок серебряную чашку с блюдцем и ложкой, она расплакалась – «на эти деньги месяц можно прожить». Москвичей, если честно, презирал. Про Маяковского с его «бандой» сказал, что не верит в их искренность: «Все это – здоровые ребята, нажимающие звонок у ваших дверей и убегающие прочь, так как сказать им нечего». Хитрец, конечно, хитрец: в век всеобщего объединения ухитрился ни до, ни после революции не войти ни в одно литературное объединение, ни в одну группу или «Цех», как модно было называть банды. 

Был независим вот как разве что Цветаева в поэзии, больше и сравнить-то не с кем. И как Цветаева был неповторим. Даже революционным прошлым не торговал. Когда советовали вступить в Общество политкаторжан (это давало преференции!) или выбить пенсию ветерана революции, на что имел права, отвечал: «Не хочу подачек». Впрочем, причины отказа, возможно, были глубже. Ведь он перед смертью на вопрос священника, примирился ли с врагами, вдруг ответит: «Вы думаете, я не люблю большевиков? Нет, я к ним... равнодушен». Да, Грин оказался несозвучным эпохе. Да, не писал ни о социализме, ни о капитализме. Но, может, потому и пережил все и всяческие «измы», может, потому и оказался созвучен не им – вечности?..

Мечтал, представьте, о Нобелевской премии. «Нинушка, – загорался. – Нанимаем пароход, выбираем капитана и едем вокруг Европы». Это было в конце 20-х. А уже в 30-м ему прямо сказали: «эпоха будет мстить вам». Вот письмо от 1931 года, которое так и не решились опубликовать при Советской власти. «У нас нет ни керосина, ни чая, ни сахара, ни табаку, ни масла, ни мяса, – пишет другу за год до смерти. – У нас есть 300 г отвратительного мешаного полусырого хлеба, обвислый лук и маленькие горькие, как хина, огурцы с неудавшегося огородика...» Такой вот «хитрец»! Ведь Москве уже прозвучали слова Л.Сейфуллиной, сказанные на правлении Союза писателей: «Грин – наш идеологический враг. Ни одной копейки принципиально!..»

Вернувшись в последний раз из Москвы, как раз в 31-м, Грин лишь выдохнул: «Амба! Больше печатать не будут». И добавил: книги его тихо изымают из библиотек. До триумфального возвращения его к читателям, до выхода шеститомника в 1965-м оставалось 34 года. А до признания классиком ХХ века и того больше.

Он умер 8 июля 32-го года. От скоротечного рака. Но только ли от него?.. Ведь на похороны пришли не писатели – просто люди. Писатели же, та же Шагинян, приехали в Крым через два года, посмотреть, где жил он, как умер. И, выйдя из саманного домика, который Нина купила, продав золотые часики, подарок мужа, Шагинян вдруг разрыдалась. «Как бедно жил Грин, даже пол в доме земляной...»

В этом доме Нина откроет музей. Её жизнь после Грина и не расскажешь. Оккупация, больная мать, угон в Германию, потом арест на родине и десять лет лагерей, потом неравная борьба за эту саманную хижину, где 1-й секретарь Старо-Крымского горкома партии устроил сарай для личных коров и кур… Эх, люди, люди! Только в августе 60-го она откроет музей Грина, хотя официально его признают лишь в 71-м – через год после смерти Нины.

Завещает похоронить себя рядом с мужем, но ей даже этого не разрешат. Запретит ЦК партии Украины. Нет, её похоронят на том же кладбище, но издевательски – в другом конце его. Впрочем, вера в чудеса, которой учил Грин, не прошла даром. В ночь на 23 октября 70-го года, в первый день рождения Нины после её смерти, пять поклонников Грина, идеалистов, бунтарей, безумцев да просто пятеро мужиков с сапёрными лопатами раскопают её могилу и перенесут гроб с её телом к мужу – в ограду его могилы. Любящие должны быть вместе! Хотя сам факт захоронения её рядом с Грином станет известен лишь через 20 лет – в 1990-м...

Но – «лелейте мечты», – любил повторять наш «пессимист». Святая правда! Лелейте! Ведь «запрещать мечту – значит не верить в счастье, а не верить в счастье – значит не жить».

фото: VOSTOCK PHOTO; FAI/LEGION-MEDIA; VOSTOCK MEDIA; FAI/FOTODOM

Похожие публикации

  • Рожденные революцией
    Рожденные революцией
    События 100-летней давности изменили не только Россию, но и весь мир, однако материальных следов от них почти не осталось. Бал правили идеи, пробивавшие себе дорогу сталью оружия и ворохом бумаг. То немногое, чем они владели лидеры революции, стало символами, или мемами, говорящими об их эпохе, удивительной и трагической
  • Профессия: жена Антониони
    Профессия: жена Антониони

    Итальянский киноклассик Микеланджело Антониони не очень-то верил, что любовь способна заставить одного человека забыть о собственном эго ради другого. Но к концу жизни, похоже, пересмотрел на сей предмет свои взгляды. С чего вдруг?

  • Роковая женщина на троих
    Роковая женщина на троих
    Не знаю насчёт других эпох, но что femme fatale нашего поколения, то есть шестидесятников, была Ася Пекуровская, первая жена Сергея Довлатова, – это безоговорочно
Merkel.jpg

redmond.gif


blum.png