Радио "Стори FM"
Navka.jpg

ara.png honor 2.jpg

Режиссёр Алексей Герман-младший – из поколения нынешних сорокалетних. Тех, кто уже сегодня диктует, а уже в скором времени начнёт контролировать моду на образ и стиль жизни, нести в массы свои ценности и, наконец, свои преставления о культуре. В чём же сила, а в чём слабость этого поколения? Похоже, Герман-младший знает ответы на эти вопросы. А подсказал ему их опыт отца, Германа-старшего 


Когда отпрыск известного актёра идёт по стопам родителя, это, несмотря на риск быть постоянно сравниваемым с ним, можно понять. Но когда сын ставшего легендой режиссёра выбирает ту же профессию… Это риск двойной как минимум. Ведь режиссёр – это целый мир, поди-ка построй новый, который будет выглядеть не хуже того, что явил зрителю предок. Поэтому неудивительно, что Алексей признаётся:

– Я до сих пор не всегда в себе уверен. Что такое неуверенность? Это страх… Потерять ощущение себя, быть не самим собой. Поэтому всячески стараюсь огибать «чёрные дыры», где из тебя могут сделать другого человека. Поэтому же и отец на многие предложения, касающиеся работы, категорически не соглашался. И демонстративно не ходил в те «места», где мог бы стать кем-то другим.

Вы эти "места" тоже чувствуете?

− Интересно, что у отца опасность его внутреннему миру была практически  персонифицирована. А я с возрастом всё чаще думаю, что жизнь в основном из этих мест и состоит. Они повсюду, таково устройство мироздания.

Наше существование – это ряд событий, пытающихся изменить твою сущность. Многих из них ты не можешь избежать, и, даже если можешь, не всегда получается. Кстати, выбрать ту же профессию, что и у отца, оказалось для меня тоже испытанием на прочность. Я не зря почти не обращался к нему за помощью на съёмках: мне хотелось сделать так, как вижу я. 

Сохранять себя тяжело, это постоянная работа, но без неё невозможно. Нам от рождения дано некоторое количество энергии, которое с годами редко увеличивается, а как правило, уменьшается. А эта энергия – эмоции, чувства, желания – необходима для работы, только из неё ты можешь сделать что-то не пустое.

Небеса не обеспечивают нам хорошего кино, денег, премий. Нам только намекают, как можно не допустить того, что нас разрушает. Думаю, для этого необходимо быть честным с самим собой и не суетиться. Тогда относительно полноценно доберёшься до зрелого возраста.

При этом простой жизни никто не обещает?

− Конечно. Отец довольно сложно придумывал каждый фильм, а снимать способен был только так, как снимал, не иначе. Не мог работать в цвете, не мог не вставлять в картины что-то из собственного детства. Он словно видел один и тот же сон, который каждый раз отличался по форме. И всё время пытался вытащить из себя эти «сонные» ощущения, дать им зримое воплощение.

Папа был сконцентрирован на художественных вещах, они составляли смысл его жизни. Меня воспитывала в основном мама. Конечно, отец тоже принимал участие: советовал мне, что смотреть, читать, слушать, а когда я был маленьким, водил меня на какие-то детские мероприятия, как положено. 

Очень меня любил, боялся за своего единственного ребёнка, но уделять мне столько внимания, сколько мама, не мог. Он был занят своим делом. И находился… в сложных отношениях со вселенной. Рассказывал же про своего отца, что тот был невероятно умным человеком, но наивным. То же я могу сказать про папу.

«Сложные отношения со вселенной» не нарушали его внутреннего равновесия?

− Отец много лет страдал депрессиями, лечился. Он выглядел сильным, но в какие-то моменты был совершенно тонкокожим. Когда «положили на полку» его картину «Мой друг Иван Лапшин», три месяца пролежал на диване. Страшно переживал предательства. Мучился, когда у него как у режиссёра не получалось выразить то, что он хотел. 

А знаете, что интересно? В 70-е, 80-е, когда в основном и работал отец, фильмы могли надолго «положить на полку», могли художника выгнать из Союза кинематографистов, предать анафеме, но при этом все понимали, что творчество не конвейер, если хотите, и неповторимое создаётся трудно, мучительно, иногда даже страшно…

А что сейчас? Наблюдаю за своими сверстниками... Стало немодно страдать от того, что не знаешь ответа на какой-то вопрос. Быстрое время, быстрые реакции на происходящее, верные или неверные, – уже не важно. Тем более в культуре почти везде стараются очертить границы дозволенного, это называют форматом. 

И выходит, если задуматься, что от творческого человека ждут чего-то предсказуемого. Хотя вообще-то ещё никто не отменял критериев настоящего искусства, которым сотни лет, а именно − уникальность произведения. Отец вот любил предложить актёру роль, которая изменила бы его привычное амплуа, как, например, Людмиле Гурченко в «Двадцати днях без войны». При этом риск не даёт гарантий на успех, и непонятно, куда каждый новый путь приведёт. Я всё это видел на примере отца. 

Уже в детстве я знал, что он занят трудным, но важным делом. Видел, что для моего папы творчество – история самопожертвования. Глядя на него, в какой-то момент понял: в кино всё сложно. И только так правильно – когда непросто. То есть посыл от родителей был верным. Они общались со мной на равных, не сюсюкали, за что я им исключительно благодарен. Никакого «конфетного» детства у меня не было: ребёнка воспринимали как взрослого человека, тем более что я много общался с друзьями родителей, на съёмки меня часто брали, где я опять проводил время с талантливыми людьми. Но это не мешало мне достаточно долго оставаться ну если не совсем инфантильным, то не знающим, что делать в жизни. 

Плыли по течению?

− Просто не знал, куда себя девать, куда поступать. Возникла мысль о театроведческом факультете, всё-таки художественным критиком быть интересно. На нашем курсе было много девушек и три юноши. Помню узкий коридор с обшарпанными стенами, усиливавший моё тоскливое настроение.

Поняли, что не туда приплыли, не туда попали?

− Тогда я ещё не мог внятно формулировать для себя какие-то вещи, но то, чем я занимался, оказалось мне совсем не интересным. Студентам надо было писать о спектаклях, а они мне не нравились. 

Мне казалось, что актёры играли плохо, декорации бездарные, происходящее на сцене ничего во мне не будило. Нет, постановки были приличные, театралы ими даже восхищались, но всё это не соответствовало моему представлению о театре. Это была его бледная тень. Моя дипломная работа была посвящена жизни и творчеству известной актрисы конца XIX века. Я ходил в библиотеку, читал её мемуары и понимал, что она всё насочиняла… И почему я должен был этим заниматься?  

Довольно быстро я осознал: чтобы остаться в профессии, я должен принуждать себя быть тем, кем не являюсь на самом деле.

А что вам нравится в искусстве?

− Живописец Филонов, режиссёр Куросава, поэт Мандельштам. Для кого-то Павел Филонов сложный художник, для меня же – простой, и этим достаточно внятным понимающим людям языком он говорит о космосе, о вечном. Меня занимает всё большое, не градации маленького или среднего.

Как и отца в своё время это занимало?..

− Наверное. В общем, я покинул свой театроведческий факультет и уехал в Москву учиться на режиссёра.

Тогда, наверное, и началось ваше взросление, тем более что время было живое?

− У меня были забавные путешествия в реальную жизнь, с разными знакомыми, многие из которых потом отсидели в тюрьме. Жизнь не была так сегментирована, как сегодня, в Петербурге и в советские годы не знали «золотой молодёжи», каст. 

Я рос в демократической среде, все мои друзья жили в коммунальных квартирах, небогато. (У меня самого лет до двадцати семи никогда не было больше двух пар ботинок – летних и зимних.) Но во ВГИКе, причём я поступил на платное отделение, то есть ничьёго места не занял, многие однокурсники меня не любили. Подозревали в снобизме, мол, папа у него известный режиссёр и сын о себе большого мнения. 

Конечно, со мной дружили, но были странные случаи. Мы с приятелем как-то выпивали, и вдруг он, рухнув на колени, заявил: «Бей меня – я из Иванова». Я ответил ему, что мне всё равно, откуда он, и вообще я его бить не хочу… Именно в те времена я понял, что жизнь устроена сложнее, нежели я думал, и моя инфантильность начала испаряться. 

А кто оплачивал ваше обучение?

− Родители. Спасибо маме с папой, что дали мне возможность фактически не думать тогда о деньгах. Хотя я всё время хотел подработать и в результате влезал в какие-то глупости. Кончилось это, когда согласился снимать рекламный ролик и мне должны были дать аванс, но я подумал: надо отказаться – не нужна мне эта ерунда. До того мне не хватало мозгов осознать, что есть какой-то предел, который не надо переходить. И это был результат одного из главных папиных уроков: сохранять душевное равновесие, хотя бы стремиться к нему до последнего. Понимаете? Это куда важнее огромной пачки денег в кармане.  Боюсь, сейчас это не просто немодное отношение к жизни, к профессии − так не ровен час стать объектом насмешек.

Признание творческих успехов это свидетельство того, что идёшь верной дорогой? Вообще, призы, дважды полученные вами на Венецианском кинофестивале, не добавили вам уверенности в своих силах? Или «Серебряный медведь» в Берлине, которого был удостоен в этом году ваш фильм «Под электрическими облаками»?

− Помню, что свою первую венецианскую награду – за картину «Последний поезд» – я переживал как тяжелейшее поражение. Прежде всего потому, что выиграл у Андрея Звягинцева, представившего «Возвращение», с перевесом в один голос. К тому же меня ругали за моё кино, говорили, что оно напоминает папино. Думаю, если бы фильм снял другой человек, отзывы были бы противоположными: наследует традициям великого режиссёра, органичная связь поколений и всё такое. В общем, пришлось наслушаться разного. Но, самое сложное, непонятно было, что теперь будет, после победы? Как она изменит мою жизнь?

Изменила?

− Нет, естественно. Это же лотерея: сегодня выиграл, завтра проиграл. Я это наглядно понял, когда первый раз был на Венецианском фестивале. Все призёры собрались в одном зале, я огляделся и чуть с ума не сошёл: сплошь легенды кинематографа. И я стою среди них. Чтобы прийти в себя, вышел наружу, пройтись, и тут меня догоняет охранник и испуганно мне говорит, что «туда ходить не надо, там лузеры». 

В следующий раз мой «Гарпастум», также номинировавшийся на приз в Венеции, ничего не получил. То ты наверху, то среди аутсайдеров.

Всякая сказка заканчивается. Вот ты был на фестивальной вечеринке, где мимо тебя проплывали Бертолуччи и Вендерс, потом ты уезжаешь, садишься в самолёт и приземляешься в Москве. Идёшь в магазин у метро, покупаешь какой-нибудь пакет молока. Или отправляешься к приятелям занять денег. Или пытаешься написать сценарий к следующей картине, а поскольку предыдущей ты уже всё сказал, что хотел на определённый момент, то надо делать что-то новое. А как?.. 

Наконец, фильм снял, тебя опять выбрасывает в другой мир – фестивали, встречи, интервью, – потом возвращаешься в своё привычное существование. И понимаешь в очередной раз, что та праздничная жизнь тебе не принадлежит, она не твоя. Тебя словно помещали в аквариум, где мимо проплыла одна необычная рыбка, другая, но вскоре из красивого аквариума вынули – и опять в будни, в повседневность.               

Да что говорить о моих призах на международных фестивалях, когда у моего отца (!) их было меньше, его фильмы годами не выходили к зрителю?!

Как ваш отец переживал наступление нового времени?

− Конечно, в позднесоветские годы он и его единомышленники ждали перемен. Они были в какой-то степени идеалистами, чему я сегодня завидую.

Чем хорош идеализм?

− Он даёт точку отсчёта. Хотя отец и его друзья не надеялись, что, когда откроются все двери, за ними окажется рай земной. Понятно было, что впереди много сложностей, но папа не ожидал, наверное, что настолько много. Знаете, я часто спорю со своими сверстниками на тему: что считать благополучной жизнью? 

Сегодня у нас есть выбор, открыты границы, есть материальный комфорт, есть возможность получать информацию обо всём. Но если посмотреть фотографии 70-х годов, чем я сейчас занимаюсь, работая над фильмом о Сергее Довлатове, вы увидите, что на них больше сложных лиц, чем сегодня. Почему так? Потому что культурная жизнь была более напряжённой, потому что люди ставили перед собой трудные вопросы, потому что во многом были идеалистами.

Но здесь кому что: обывателю одно, художнику − другое. Но и художнику не помешают свобода передвижения и бытовой комфорт.

− Поэтому я и не могу сказать, «когда было лучше». Везде свои плюсы и минусы. Но что отец тяжело переживал в новые времена, так это опрощение культуры. «Ленфильм» в 85-м и в 95-м году – это две разные киностудии. Та невероятная энергия, которая была у режиссёров в конце 70-х – первой половине 80-х, она раз − и закончилась. Прежде они могли ссориться и всё равно чувствовали плечо друг друга, не обязательно в реальности, потому что, когда отец был в опале, все попрятались, но в плане метафизическом – точно. 

Крупный художник знал, что не одинок, он дышал одним воздухом со своими товарищами. Но самое важное − пытался что-то сказать людям, и, если его голос долетал до них, послание воспринималось. Отклик был, не всегда, но был. А сегодня, если можно так выразиться, интеллектуальная каша стала жидкой.

Я больше скажу. С возрастом я стал не очень уверен, что понятие «интеллигентность» автоматически приравнивается к невероятной порядочности и уму, тонкости и пониманию вселенной. У нас сейчас такое раздробленное общество! У нас сейчас настолько дефицит адекватности и перебор истерии, что для меня не так важно формально, человек интеллигентный или не интеллигентный. 

А для меня важно, приличный он человек или неприличный, предатель человек или не предатель. И самое важное – живёт он своей головой или он животное стадное, которое ставит 1345-й «лайк» в «Фейсбуке» или «ВКонтакте» на какую-то ересь. Если говорить, что такое настоящая интеллигенция в идеале, то это человек, который мыслит сам, это человек не стаи.

Вам не скучно не на съёмочной площадке в повседневной жизни?

− В последнее время скучно. Мне стало скучно читать газеты, вне зависимости от того, какие взгляды выражают их авторы: они ведут бесконечные разговоры ни о чём. Мне не близки ни желания сделать из нас, скажем, Швейцарию, ни желания закрыть нашу страну от остального мира. То и другое глупо и невозможно, что об этом говорить? Я не хочу жить в этой парадигме, не хочу вести споры, в которых опять же могу терять себя.

То есть настроение у вас сегодня в стиле «куда крестьянину податься?». Депрессии вам не знакомы?

− Даже несмотря на возникающую неуверенность в себе, – а сейчас она есть, – по большому счёту, я редко бываю растерян. Почти всегда знаю, что и как у меня сложится. К длительному упадку сил я не склонен. Если меня что-то и повергает в недоумение, то это глупость человека, невозможность найти логику в его действиях. Что делать с глупостью и всеми производными от неё – самонадеянностью, чванством, ощущением собственной невероятной значимости? Как общаться с идиотами?

Вы им говорите, что они идиоты?

−И довольно часто. У меня немалое количество врагов. Меня, может благодаря моей внешности, считают мягким, и напрасно: я человек резкий. Только не в семье, но я и живу с теми, кто думает так же, как я.

А что вы называете глупостью? Отсутствие логики? Но разве всё должно быть нам понятно? Художнику − точно нет.

− Искусство – иная территория, чем реальная жизнь. Я не понимаю отсутствия логики именно в жизни. А её сегодня мало, несмотря на то что наше существование тотально умозрительно: есть правила даже там, где их не должно быть. Например, в восприятии искусства. Почему хорошему, но традиционному спектаклю или фильму предпочитают плохой, но авангардный, просто потому, что «так сейчас надо снимать»? Кто сказал, что так надо? Опять глупость. Идёт она «от головы», не от живых чувств, но это не проявления ума. Люди пытаются облегчить себе жизнь и в итоге устанавливают ещё больше рамок.

Вы живёте как хотите? Вам больше нравится гулять по праздничной Венеции или молоко покупать в магазине у метро?

− Лучше гулять по Венеции. Но и покупая что-то в магазине у метро, можно испытывать счастье. Я люблю обычную жизнь, езжу общественным транспортом. Машину не вожу, потому что это вредно.

Вредно для пешеходов или для вас самого?

− Для меня. Занимаясь чем-то художественным, ты много времени находишься наедине с собой и, чем дальше, тем больше живёшь уже словно в капсуле. В двадцать лет интенсивно исследуешь окружающий мир, с невероятной энергией его познаёшь, проживаешь какие-то дружбы, романы. Но потом начинаешь стагнировать: работа – дом и больше ничего. 

А если ещё время между двумя этими точками проводишь в машине, то жизни за окном не замечаешь. Я люблю прогуливаться по улицам, наблюдать за прохожими, рассматривать витрины. Водительские права у меня уже двадцать лет, но за руль я садился раза четыре. Купил машину, чтобы доказать себе что-то, но проехал на ней два раза, а потом и вовсе отдал бывшей жене.

Вы свободный человек?

− Нет. Любое проявление себя в искусстве – колоссальная ответственность.

А везде могли бы жить?

− Думаю, да. Я бы выжил, и неплохо. Но…

Я буду совершенно откровенен. Я могу работать где угодно. Надо сказать, что я один из немногих режиссёров России, который входил в каннский рекламный шорт-лист. И я могу снять очень успешный  фильм, я даже знаю, как легко собрать там деньги. Но вся проблема в том, что я не хочу работать на Западе. Мне там неинтересно! Более того, мне на них наплевать. Мне на нас не наплевать, на нашу жизнь, на историю моих родителей, на город Ленинград. Вот о чём думаю, вот что у меня болит, а не то, что происходит в каком-то районе Лондона…

Вспоминаю, что у отца возникали мысли о том, не уехать ли из страны, они тогда у многих деятелей искусства, не вписывавшихся в систему, появлялись. Но он рассуждал так: «Что я там буду делать? Я в той жизни ничего не понимаю». Он был очень русским художником со всеми своими размышлениями, чувствами… 

Меня ужасно раздражает скудоумие, разлитое у нас сейчас вокруг, попытки всё подмять под себя. Но «деятельность» разнообразных дураков не имеет отношения к ответу на вопрос, уезжать или оставаться. Главное, что ты состоишь из своих воспоминаний, ощущений, из преемственности с предыдущими поколениями. Эта связь с прошлым интимна, она проявляется на тончайшем уровне. Но без неуловимых и одновременно самых прочных ощущений, существующих внутри тебя, никакого кино не снимешь.

Ваш отец, сколько мог, снимал своё кино, то есть жил им? Говорил вам об этом?

− Много говорил о своей картине «Трудно быть богом», говорил монологами. И хотя в интервью, пока их давал, повторял, что ему надоело кино, сколько мог, думал о нём.

Недаром он стал легендой кинематографического мира, долго работая над каждой картиной.

− Думаю, каждый значительный художник с какого-то времени начинает себя мифологизировать. Такими были Феллини, Бергман, мой отец. Он мог снимать быстро, например, сделал фильм «Мой друг Иван Лапшин» за год, и довольно уверенно, хотя в работе был перфекционистом: если у актёра не получалось сыграть так, как надо, делал ещё дубль и ещё. Отец много размышлял. 

Помню, дома уходил в это состояние настолько, что забывал обо всём вокруг. Его сомнения, его поиски в кино были естественными, присущими многим мастерам, просто отец, в отличие от кого-то другого, не считал нужным скрывать свои режиссёрские мучения. Он не кокетничал – он сам участвовал в создании мифа о себе, но делал это искренне.

Интересно, что миф о Германе-старшем это миф исключительно о режиссёре. Его частная биография отошла на второй план, в отличие, к примеру, от личной биографии Высоцкого.

− О Владимире Семёновиче можно написать увлекательную книгу с сильной авантюрной нотой, а о моём папе − скорее классический роман. 

А как вы думаете, что напишут о вас?

− Я об этом не думаю. 


Автор: Ирина Кравченко

фото: GETTY IMAGES RUSSIA

Похожие публикации

  • Расстрига
    Расстрига
    Ему 89 лет. Он - живая легенда отечественной медицины и космонавтики
  • Отец-героин
    Отец-героин
    Человек-реклама, человек-избыточность, человек, плывущий по течению времени и получающий от этого удовольствие, – так можно описать, глядя с разных сторон и под разным углом актёра, который последнюю четверть века украшает нам жизнь.
  • Толстая и ее поднебесная
    Толстая и ее поднебесная
    У писательницы Татьяны Толстой свои особые отношения со временем и пространством. Она умеет воскрешать ушедшее и запечатлевать сиюминутное. И для своей ворожбы, как всякая колдунья, пользуется обыденными вещами.