Радио "Стори FM"
Navka.jpg

ara.png honor 2.jpg

Неунывающая

Неунывающая

Конец 40-х годов. Опыт унижений

Меня с шести лет, ещё до школы, начали отправлять в лагеря на всё лето.  Хорошо помню, как, попав в лагерь в первый раз, я нырнула в густые заросли сирени, жасмина и прорыла в них норку. Сделала себе такой домик, шалашик, где меня никто не мог видеть. И для меня самым главным стало при первой же возможности быстрее спрятаться туда, в свою норку. Я сидела там и вечерами смотрела на небо. Нос щекотал холодный воздух, и небо было чистое-чистое. Это был мой собственный, сказочный мир, которого у меня не было в реальности...

Мы жили в коммуналке на Самотёке, в маленьком домике без водопровода. Такими мещанскими домиками – нижний этаж каменный, верхний деревянный – весь район был застроен. Помню, что я всё время хотела есть. Всегда. Это было что-то страшное. 

Одна знакомая девочка, она жила на 4-й Мещанской, по соседству, однажды пригласила меня в гости. У них так вкусно пахло котлетами! И вот её мать угостила меня этими котлетами и ещё дала мне чашку компота с каким-то необычным вкусом. Наверное, я спросила, отчего такой вкус, потому что помню ответ: в компот из сухофруктов они добавляли лавровый лист. Вот почти семьдесят лет прошло, а я до сих пор помню вкус этого компота и запах этих котлет! 

Но тогда я себе сказала: никогда больше не приду в этот дом. Потому что большего унижения от осознания своей нищеты я никогда не испытывала.  В нашу начальную школу время от времени приходили какие-то люди и приносили мешки с вещами для малообеспеченных. И мне обязательно какую-то вещь выдавали – шапку, или капор, или ботинки, – и я, конечно, это всё брала, а потом шла и рыдала. 

Разумеется, тогда многие дети были бедны, но все ведь воспринимают это по-разному. Кто-то, может быть, и радовался подаркам, а я была девочка гордая и почему-то всё время чувствовала унижение от того, что мне что-то вручают.

Мама работала в автобусном парке, зарабатывала мало, отца не было – он ушёл на фронт, а после войны к нам не вернулся. Бабушку я боялась и слушалась, потому что она была женщина мощная, крутого нрава, могла и матом прикрикнуть. В нашем доме вообще все только матом и разговаривали. Я в детстве тоже пела матерные частушки, отчего все во дворе в восторг приходили. Особенно когда собирались на посиделки… 

У нас ведь, как суббота-воскресенье или праздник, на стол во дворе ставилась бутылка с сургучом вместо крышки. Если коричневый сургуч, значит, совсем дешёвая водка, а если белый, то немножко получше. Все садились, выпивали рюмашку, брали беломорину, и начинались анекдоты, байки, иногда доходило до мордобоя. Многие мои сверстники потом спивались, садились в тюрьму… Я всегда думаю: господи, какое счастье, что это всё закончилось и больше не вернётся.

Самое страшное испытание – испытание бедностью, которое корёжит, коверкает человека. Если бы я тогда на этом зациклилась, я бы не выжила в той среде, где, кроме мата и водки, не было ничего – ни любви, ни близости. Помню, бабушка из каких-то кусочков сшила мне юбочку в складку и кофточку, на которой вышила розочки из ниток. Лет шесть мне было, наверное. Я стою на лестнице, затаив дыхание, и думаю: ну кто-нибудь должен посмотреть на меня и увидеть, какая я красивая! 

И в этот момент то ли сильный порыв ветра, то ли толкнул меня кто, и я с этой лестницы грохаюсь вниз, а там грязь, железки какие-то, камни. Я вся в крови, лоб рассечён, по щекам кровь течёт. Соседи орут: «Милку твою убило!» Мать выбегает и, не разобравшись в чём дело, начинает меня бить. Потом-то я поняла, что она от страха меня лупила, но тогда я обиделась на неё очень сильно. Не понимала, что ей, молодой, красивой девке, которой всего-то было 25–26 лет, хотелось тогда личной жизни, и она приводила кого-нибудь нового в нашу шестиметровую комнату. 

vo dvore.jpg

А наутро тётка, материна сестра, которая жила с бабушкой в соседней комнате, встречала меня и ехидно спрашивала: «Ну что, Милка, как тебе твой новый папа?» Потом-то я матери всё простила. Взяла её к себе, как только она заболела, и тринадцать лет за ней ходила, кормила, мыла – всё делала. И теперь, когда прихожу к ней на могилу, я только плачу о её ушедшей жизни, в которой она столько недополучила. 

Как и многие женщины послевоенных лет, она вкалывала за копейки, искала своего женского счастья, и ей мешала маленькая девочка, которая требовала к себе внимания, которую надо было кормить... Как она могла научить меня нежности или любви? У нас с ней не было ни одного задушевного разговора, ни одного тёплого момента близости… Только голодное существование и постоянное недовольство. 

Время от времени она в сердцах выгоняла меня на улицу. И, когда я чуть повзрослела, единственным моим стремлением стало уйти из дома, вырваться из своего дома-клоповничка, из того мира. И при первой же возможности я это сделала – в 17 лет уехала в Павловский Посад работать воспитательницей в лесной школе.

Боюсь, что та унизительная нищета в детские годы, она меня очень сильно испортила. В иных обстоятельствах я, возможно, была бы более открытой, щедрой… Но как это теперь проверить?

 

1960 год. Конец метаниям

Я не мечтала стать педагогом – мне важно было просто вырваться, отбросить прошлое – знаете, как космическая ракета отбрасывает ступень на взлёте: отбросила и пошла набирать скорость дальше. 

Лесная школа, в которой я начала работать с детьми, оказалась лишь первой такой ступенью, а через год была Одесса, куда я поехала поступать на океанографический факультет: начиталась Паустовского и захотела вдруг бороздить океаны. 

PORTRET KINO.jpg

Потом начиталась Генриха Манна, влюбилась в его Генриха IV и решила стать переводчиком с французского, поступила на подготовительные курсы в иняз. Знаете, меня тогда раздирало просто: хотелось куда-то ехать, лететь, что-то создавать, строить. И меня определённо кто-то (или что-то) вёл по жизни, но это я уже потом стала понимать. 

Я как будто чувствовала, что в «клоповничке» меня ждёт только такая судьба: на Центральный рынок продавщицей или проституткой на улицу. Может быть, и книги меня тоже вели. Хотя дома у нас, конечно, ни одной книги не было. Читать я стала только в 10-м классе, когда перешла в школу рабочей молодёжи и начала работать на почте. 

Знаете, что я сделала, когда получила свою первую зарплату? Пошла на Кузнецкий Мост, в магазин подписных изданий, и подписалась на всё, что только можно. В этот момент стала издаваться хорошая фантастика. Брэдбери, Стругацкие, Азимов… Я их читала и думала: наверное, где-то там, где звёзды, космос, там и есть какой-то смысл, потому что не может же быть смыслом наш убогий мир... 

Я пересказывала эти книги ребятам в лесной школе, что-то фантазировала, досочиняла. Они ходили за мной табунами, а я чувствовала необычайное вдохновение. Может быть, тогда уже во мне заговорила артистка? В то время я об этом не думала. Хотя выступала-то я всегда, сколько себя помню, – этим я, наверное, в бабку свою пошла, она была совершенно гениальная рассказчица, особенно после того, как пару рюмок пропустит. И в какой-то момент ноги сами привели меня в театральное училище. Было это в 1960 году. 

Просто удивительно, насколько лёгким оказалось моё поступление – я прочитала только один отрывок из поэмы Дмитрия Кедрина – и всё, меня сразу отправили экзамены сдавать. Это произошло так быстро и естественно, как будто тот невидимый, кто вёл меня все эти годы, метил меня именно сюда, в это место. И я сразу почувствовала, что театр – единственное, что мне нужно, и что я нашла наконец себя. 

Время метаний и поисков закончилось. Никаких лесных школ, никаких инязов. По сути, в училище и началась моя настоящая жизнь, а всё, что было раньше, было лишь подготовкой к этому. И вот это ощущение счастья обретённого смысла остаётся со мной всю жизнь.

 

1972 год. Поверила в себя

После окончания училища я не пошла в Малый театр и сильно ошиблась, выбрав Андрея Гончарова, его стиль работы оказался мне совершенно чуждым. И уже через год ушла из Театра на Малой Бронной в Театр имени Станиславского, где часто менялись режиссёры. Начались пустые и какие-то бездушные годы. Первое время я играла мало, ждала своих ролей, и наука терпения давалась мне очень трудно. Но главное, что мне мешало, – недоверие к самой себе. 

s partnerom.jpg
 

Я патологически не верила в себя, сомневалась во всём, абсолютно. К тому же я была далека от стандартов того времени –  рост метр семьдесят шесть, худая, с широкими плечами. Сама себя считала некрасивой, да и режиссёры не понимали: что мне давать играть? Но чудо всё-таки случилось: в 1972 году в театре появился режиссёр Леонид Викторович Варпаховский с пьесой Ричарда Нэша «Продавец дождя». 

И вот в этом спектакле всё сошлось: и мои внешние данные, и мои мечты о прекрасной жизни, и неверие в себя – всё пришлось к месту, мы с моей героиней Лиззи просто совпали. Варпаховский мне так и говорил: «А наутро, Милочка, вы проснётесь знаменитой!» 

У «Продавца» и правда был большой успех. Приятно, что зрители до сих пор помнят эту работу, спустя столько лет подходят ко мне, благодарят. Но после Варпаховского в театр пришли другие режиссёры, и моя неуверенность снова дала о себе знать.

 

Конец 70-х годов. Нашла своего Мастера

Но именно с Анатолием Васильевым было труднее всего. Во всех смыслах. Он сам был человеком крайне сомневающимся.  Мне хотелось ясности, а получилось, что нашла коса на камень. Между нами молнии просто летали! Работа над спектаклем «Серсо» была для меня настоящей катастрофой. И спасало только то, что я очень любила этого человека. Потому что иначе я бы просто развернулась и ушла. 

Это потом уже, после успеха наших двухлетних европейских гастролей, восторженных рецензий и наград, стало ясно, что «Серсо» – яркая страница в истории советского театра. Только после «Серсо» Васильев был признан режиссёром международного класса. Но предыдущие его спектакли – «Взрослая дочь молодого человека» и «Первый вариант «Вассы Железновой» – были такими домашними, московскими радостями. Конечно, мы все, кто уже работал с Васильевым, понимали масштаб его дарования. 

v spektakle.jpg

И всё-таки наше решение уйти с ним в никуда было экстремальным поступком. Вот только представьте: целая команда – двенадцать человек из Театра Станиславского –  вдруг всё бросили и пошли с Васильевым в Театр на Таганке, где нам ничего не обещали! Нам предоставили какой-то закуточек, а когда Юрий Любимов остался за границей, мы вообще оказались там на птичьих правах. И вот мы, взрослые люди, всем уже было по сорок, сидели и репетировали в полуподвале три года!

Вы понимаете, что такое в зрелом возрасте, когда у каждого уже семья, отказаться от устойчивой и достаточно благополучной жизни в пользу неопределённого будущего? На мне к тому моменту уже была тяжелобольная мама, которая не выходила из дома, и маленький ребёнок. Нужно было содержать семью. И тем не менее я бросила театр. Потому что действительно любила этого человека. А любовь и вера в то, что он делает, были совершенно неразрывны.

Но беда в том, что Васильев пытался изменить мою природу. Он мне тогда говорил: «Я хочу, чтобы ты доросла до своего таланта». Я психовала, не понимала, чего он от меня требует!  А потом вдруг это страшное напряжение разрядилось: спектакль случился, вся Москва ахнула, рванула в этот подвал. И мне стало немножко легче, потому что появились хорошие отзывы со стороны. Кто-то говорил: как ты хорошо двигаешься, другой говорил: какая ты красавица, как здорово играешь…

И постепенно я набиралась уверенности...

Я вот часто думаю: а если бы мне все с самого начала говорили, какая я прекрасная, что было бы? Но парадокс в том, что я всегда себя любила и не любила одновременно. Я действительно знаю себе цену, но никогда не буду никому этого доказывать, выпячивать себя. Представляете, как трудно с этим жить? Ведь и в личной жизни так же – есть огромное желание, чтобы ко мне подошли и сказали, что я самая красивая, любимая. Вот тогда я расцветаю. Но сделать шаг самой – никогда...

Почему не возникло потрясающей любви в моей жизни? А я любила Васильева, безумно... Но он не смог дать мне этой женской уверенности, ощущения, что я желанна как женщина. Он, конечно, верил в меня, хотел, чтобы я преодолела свои комплексы, стала героиней, как Терехова. А мне-то хотелось именно женского счастья, понимания, что я особенная, что меня любят. А выходило, что вне работы я ему особенно была и не нужна.

 

1974 год. Стала матерью-одиночкой

Так получилось, что я растила сына одна. Его отец, мой второй муж, был лётчиком. И ему требовалась жена-хозяйка, домашний уют, внимание. Я очень быстро поняла, что никак не смогу совмещать всё это – семейный быт и заботы о муже с гастролями и съёмками. И мы расстались. Так что сына пришлось поднимать мне одной.

s synom.jpg

И он рос очень самостоятельным: особого времени-то у меня не было им заниматься. Я Ване с самого раннего возраста почему-то очень верила – и ему, и в него. У нас с ним всё его детство шла совершенно гениальная переписка – в огромной амбарной книге.

Утром я уходила на репетицию, а вечером бежала на спектакль и оставляла его, маленького, дома одного. И подробно его в этой книге инструктировала: «Ванечка, колготки возьми такие-то, супчик налей в ковшик и подогрей, где хлеб – ты сам знаешь...» 

Ночью прихожу после спектакля, а в тетрадке полный отчёт – он ещё толком писать не умел, буквы все были задом наперёд, но старался: мама, я сделал то-то, поел то-то… Вот такое воспитание по переписке. 

А сегодня мы с ним друзья. И я принимаю сына таким, какой он получился. Не пытаюсь его переделать, направить. Он избрал для себя не очень надёжный путь –  пишет музыку, работает диджеем. Но сегодня в этой сфере сложно сделать серьёзную карьеру, нужны спонсоры, чтобы раскрутиться. И с этим пока проблемы.

 

1992 год. Преодолела страх

Я всегда в панике готовлю новую роль, мучаюсь сомнениями до последнего момента, пока всё не срастётся. Но после одного случая, когда мне пришлось срочно вводиться на центральную роль, я перестала бояться сцены совсем. А получилось так. 

В начале 1992 года мы собирались на гастроли в Казахстан: Назарбаев обожал Малый театр и пообещал очень хорошие условия. Тогда роль Москалёвой в «Дядюшкином сне» играли по очереди Нелли Корниенко и Элина Быстрицкая. И вот в последний момент выяснилось, что Быстрицкая ехать не может, а у Корниенко возникли проблемы со здоровьем. Меня вызывает режиссёр Виктор Коршунов: «Так, родной, твой час настал, будешь играть!» А я даже спектакля не видела! Я стала отказываться, он настаивает: «Так, либо ты сейчас занимаешь своё место в театре – вот то, которое и должно быть твоим, либо навсегда останешься на вторых ролях». 

Мне дали всего шесть дней. Притом что я ни спектакль не видела, ни одной реплики не знала. А пьеса сложнейшая, там семьдесят три страницы только личного текста и множество похожих оборотов, которые путают и сбивают с толку. В общем, выбора не было, пришлось взять себя в руки и – как в омут. 

Через неделю мы уже в Алма-Ате, там на сцене мне показали «разводку»: откуда входить, куда уходить. Но для меня самое главное было сказать текст. Ведь там что ни монолог, то две с половиной страницы, не меньше! Как я отыграла первый спектакль – вообще не помню. А вечером ко мне в номер заглянул Эдик Марцевич, который играл князя, страшно возбуждённый, и сказал потрясённо: «Слушай, на меня словно девятый вал обрушился!» Похвалил, поддержал...

И это ведь было только начало! Вы представляете, что значит сыграть такую роль десять раз подряд? Я даже боялась за голос – зал огромный, за тысячу мест, его же каждый раз нужно было «взять», запустить сюда (показывает на сердце. – Прим. авт.) и что-то вернуть ему, только тогда он что-то воспримет. Если ты через рампу не летишь – это халтура.  

И вот утро моё начиналось со звонка Коршунова: «Родной, ну ты как?» – так нервно-нервно. На что я нерешительно откашливалась, пробовала голос и отвечала: «Да ладно, ничего, сыграю!» На мне ведь была огромная ответственность – в Алма-Ате держали часть труппы, платили им суточные, кормили, чтобы, если вдруг со мной что-то случится, можно было быстренько заменить спектакль сборным концертом. Если я не сумею. Но я выдержала и отыграла все эти десять сложнейших спектаклей подряд, после чего поняла: после такого трамплина мне теперь на сцене не страшно ни-че-го.

 

2000-е годы. Научилась терпеть

Я слишком люблю жизнь, чтобы расстраиваться и скучать, если вдруг нет ролей. Обязательно задумаю какое-нибудь дело полезное, которое доставит удовольствие. Да хотя бы сошью себе новый халат из двух шёлковых подкладок от старых шуб или роскошную декоративную наволочку на подушку из пёстрого рюкзака… Очередная мамка, очередная тётя, бабушка… 

Не помню уже, когда мне последний раз предлагали главную роль, чтобы на меня что-то специально ставили. Всегда роли второго плана. Но все знают: Полякова вытащит. Режиссёры так и говорят: «Мила, там особенно работы нет, но ты же всё сделаешь, ты ведь умеешь, правда?» Я давно привыкла, что даже те дары, что судьба предлагает, требуют моего участия, доработки. 

Вот, например, последняя моя премьера в Малом театре, «Дети Ванюшина». Пьеса-то сама по себе хорошая, про распад семьи, непонимание между родителями и детьми, острая, болезненная пьеса, но роль жены главного героя незамысловатая. Ну ходит такая старушенция, то к одному в семье пристроится, то к другому…

 А когда нет материала, на который ты можешь опереться, чтобы сказать то, что хочется по поводу сегодняшней жизни, то приходится в себе искать, вытаскивать те краски, чувства, которые ещё не были востребованы. И я вдруг увидела, что моя героиня не только всех и каждого в этом жутком семейном разладе принимает, она на себя берёт ответственность за несчастье каждого, за эту нелюбовь и непонимание, она живёт с этим грузом и всех заранее прощает. И я вложила себя в эту роль максимально – и свою заботу о доме, о ребёнке, о Малом театре, который тоже мой дом практически. И беспокойство о стране своей, в которой мы живём так нелепо...

Жизнь научила меня терпеть. А ещё я поняла, что в своей жизни ничего исправлять не хочу: всё, что случилось, и создало меня именно такой. Я иду своим логическим путём, может быть, дурным, может быть, неправильным, но своим. И сейчас, как это ни покажется странным, наверное, самый счастливый период в моей жизни. 

Сын вырос и увлечён своим делом, я много читаю, много путешествую. И по-прежнему выкладываюсь на сцене на двести процентов, даже в старых спектаклях. А когда я иду по улице, практически каждый второй человек говорит мне «здравствуйте» и даже находит смелость подойти и слова какие-то сказать. Ну скажите, если я в стольких сердцах оставила память о каких-то своих ролях, о чём тут жалеть? Единственное, чего боюсь сегодня, – оказаться беспомощной, не способной себя обслужить и быть кому-то в тягость, даже любимому сыну. Прекрасно знаю, каково это: терпеть, держаться из последних сил...

Однажды, когда мне было 17 лет, в школе задали сочинение: «Как стоит прожить жизнь». Моё потом признали лучшим. Даже не помню, что я могла написать в том школьном сочинении? Сейчас мне 77 лет, и я по-прежнему не хочу никому давать советов. Но для самой себя я поняла одно: живи так, чтобы тебе было интересно. Интересно даже с самой собой. Конечно, всякое настроение бывает, и, если иногда случится минута отчаяния, стараюсь исхитриться. Вот пришёл в гости сын со своей девушкой, я приготовила им суп, сделала салат, и мне нравится смотреть, с каким удовольствием они всё это едят… 

Учусь любить эти мгновения. Потому что жизнь из них в основном и состоит. Не успеешь оглянуться, а оказывается, уже и конец.  


«Чехов, кстати, сказал незадолго до смерти, в одном из своих последних писем жене: «Дуся, ты спрашиваешь: что такое жизнь? Это всё равно что спросить: что такое морковка? Морковка есть морковка, и больше ничего не известно»


Думаю, он имел в виду, что жить надо просто. Стараться по возможности никого не предавать. Не совершать некрасивых поступков. Чтобы, когда придёт срок и перед кем-то высшим придётся дать отчёт, можно было бы со спокойной совестью сказать: мне есть за что себя уважать и не в чем себя упрекнуть.


Автор: Алла Данилова

фото: личный архив Л. Поляковой

 

Похожие публикации