Радио "Стори FM"
Navka.jpg

ara.png honor 2.jpg

Проводы эпохи

Проводы эпохи

Слёзы

Брежнев умер 10 ноября, а как раз накануне мне сделали операцию на глазах. У Фёдорова в клинике. У меня была близорукость (да и сейчас есть, никуда не делась), но у Фёдорова делали коррекцию зрения; что-то там измеряли и прикидывали, а потом делали насечки на роговице, так, чтобы она расшеперилась и расклячилась и стала ближе к хрусталику, в котором сходятся световые лучи. Это как если вы купили берет и он вам мал, и вы бы захотели надрезать его эдак радиально и вставить клинья. Тогда он на голову налезет. Резали прямо бритвой, лезвием «Нева». Лазеров в 1982 году ещё не применяли.

Искусство врача заключалось в том, чтобы сделать насечки (надрезы) на нужную глубину таким образом, чтобы через три месяца, когда шрамы заживут и стянут эти надрезы, зрение стало бы стопроцентным. Чтобы не только Ш Б м н к, − а и самые нижние строчки читались легко. А три месяца, пока глаза заживают, у тебя дальнозоркость с большим запасом, муть в глазах, боль, резь, обильные слёзы при малейшем попадании света в глаза. Ночью легче, но зелёный свет почему-то мучителен. Светофорный зелёный.

Операцию делали сначала на одном глазу, а через неделю − на другом. Первая операция была совершенно безболезненной − ощущения после неё были всего лишь такие, словно тебе в глаза насыпали немножко песку. Зато после второй начиналась такая невообразимая боль, что ты еле успевал добраться до дому, чтобы с воем забиться в самый тёмный угол и пугать оттуда всю семью, бегающую в ужасе взад-вперёд с бормотанием: ну что же ты наделала... ну мы же говорили... Эта кромешная боль продолжалась неделю, а потом тоже продолжалась, но уже не такая кромешная. Огонь под адской сковородочкой убавляли и просто тушили тебя на небольшом огне, периодически помешивая и добавляя перец чили.

Я не помню, какого числа меня оперировали, но, зная русскую жизнь, историк легко это вычислит. Перевязка была назначена на 15-е, день похорон Леонида Ильича, как выяснилось позже. Перевязывают примерно через неделю после операции, но 8−9-го оперировать меня не могли, так как после праздников, как известно, у врачей руки дрожат. Значит, меня прооперировали до праздников, и скорее всего 5-го, так как 6-е − короткий день и вообще − надо успеть постоять в очередях. Может быть, выбросят дефицит. Ветчину утюжком.

Стало быть, короткий день, потом страна два дня ела родное с майонезом и любимое под шубой, а на сладкое − домашнее печенье «орешки» с начинкой из варёной сгущёнки, потом похмелье, низкие небеса, короткий день, редкий снег, вялость и всё как всегда, − ан нет, не как всегда! Брежнев умер! Неслыханное дело! Жил себе и не умирал, а теперь вот умер.

Брежнев был всегда. Совершенно неважно, хороший он был или плохой, соображал он что-нибудь или и вправду был таким туповатым партийным мешком, героем анекдотов про себя: «Христос воскресе, товарищ Брежнев!» − «Спасибо, мне уже докладывали». Он был, он длился, он висел над землёй непроглядной тучей, из которой иногда хлестало дождём, а иногда валил снег; он длился, но время не шло, часы тикали впустую, механизм поломался, и пружину у кукушки заело.

И вот − здрасте пожалуйста. Старшее поколение вспоминало смерть Сталина, и то, как тайно радовались сапиенти, и то, как явно рыдали игнорамусы, но там была драма, а тут никакой, и непонятно, каким должен быть рисунок скорби, пусть и фальшивой. Брежнев давно уже был не человеком, не персоной, а температурой воздуха, давлением ртутного столба, направлением ветра − из одной душной пустоты в другую душную пустоту. И вот вам объявляют, что прежнего климата уж не будет. А какой будет − не говорят.

Его никто не боялся, и все над ним смеялись. Году в 1977-м, когда строился мой будущий дом на проезде Шокальского − дом из песка и тумана в буквальном, строительном смысле − дырки в стенах под карнизы я сверлила карандашом, цемента там совсем не было, − в 1977 году я поехала давать взятку строителям, чтобы они уложили паркет не квадратиками, а ёлочкой, так как квадратики выходили из строя гораздо быстрее и заноз от них было больше − прессованный мусор даёт много заноз. Я везла бутылку водки; строители приняли её не удивившись и не обрадовавшись, а как нечто само собой разумеющееся: открывается дверь и входит бутылка водки, а как иначе? И щука, и золотая рыбка давно служат русскому человеку, ибо он живёт в сказке, во сне, на кудыкиной горе.

Рабочие сидели на горе бракованного паркета, выпивая и закусывая консервами «Частик в томате», и смеялись над Брежневым, уж не знаю почему; кажется, он выдал себе очередную медаль; к концу жизни их у него скопилось, вместе с орденами и какими-то подхалимскими наградами от Гвинеи и Северной Кореи, больше двухсот. «Пущай в подмышку, б…, себе привесит!» − смеялись рабочие, а один изображал эту новую медаль при помощи консервной банки, прикладывая её себе то к нагрудному карману, то к ширинке.

Рабочие водку взяли, а паркет уложили всё равно по-своему − роевое начало, воспетое Львом Толстым, живёт по своим законам и выполнение взятых на себя обязательств после получения оплаты в этих законах не предусмотрено.

И вот праздники прошли, пироги доедены, дрожь в хирургических руках немного утихла, настал день перевязки − 15 ноября, и я поехала из Медведкова в Бескудниково на автобусе в Фёдоровскую клинику. Автобус шёл бесконечно долго и медленно, пробираясь через какие-то железнодорожные пути, мимо товарных вагонов, мимо груд просыпавшегося щебня, мимо помоек, мимо ещё не снесённых окраинных деревень и пивных ларьков с длинными очередями. Я смотрела в окно одним глазом, второй был заклеен, и мне было плохо видно и печально. И автобус был печальный − советский, бедный, старый, холодный, дребезжащий. Земля уже была твёрдая, схваченная морозом, и с угрюмого утреннего неба падали, кружась, злобные, холодные снежинки.

Мне было странно, что он умер 10-го, в аккурат после праздников, когда от всего застолья остался только студень на балконе. То есть народу дали доесть и вымыть посуду, а уж потом объявили, что теперь − скорбь. Четыре траурных дня! Я думаю, он умер раньше и лежал себе холодный и ненужный, пока шли эти холодные и ненужные праздники; а впрочем, праздники всегда нужны, они не входят в общий счёт прожитых дней, подобно тому как у древних египтян не входили в счёт прожитых дней дни, проведённые на рыбалке.

А в этот момент как раз опускали гроб и объявлена была пятиминутка молчания. Остановился транспорт по всей стране, загудели гудки паровозов и сирены заводов, всё встало, и наш автобус тоже встал. Прямо на железнодорожных путях. Мы почти приехали, но водитель выключил мотор. Автобус мгновенно остыл и стало тихо и совсем холодно. Я оглянулась. Сзади меня сидело человек десять − остальные вышли раньше, и остались только клиенты глазной клиники. У каждого один глаз был заклеен. Десять злых советских людей в автобусе, ледяном, как гроб, и выйти нельзя, и нельзя ехать. И снег кружится и шуршит в окна.

Я просто физически чувствовала, как в атмосфере растёт ненависть. Десять циклопов сидели, не поднимая своего единственного глаза, чтобы не выдать себя злобным сверканием взгляда, но складка рта и наклон лба бывают красноречивее слов и глаз. К концу пяти минут гражданской скорби изо ртов пошёл пар: автобус окончательно остыл.

Так мы проводили эпоху.

Потом мотор зарычал, заработал, заструилось слабое тепло, и мы быстро доехали до клиники и разбрелись каждый по своим горестным делам.

 

Счастьё

В 1986 году стало можно ездить куда хочешь, и я, не веря своему счастью, поехала с мужем в Грецию. На пароходе.

Ужасы, сопровождавшие получение паспорта и выездной визы, не поддаются описанию, так как были вытеснены по Фрейду и несколько забылись. Так, отдельные эпизоды остались в памяти.

Чтобы получить выездную визу, надо было напечатать на машинке подробнейшую анкету. В ней требовалось указать не только когда ты родился и женился, но осветить весь свой трудовой путь. Расписать свою трудовую книжку. А трудовая книжка у меня была своеобразная, так как я в сентябре нанималась на работу, а в июне с неё увольнялась, потому что уезжала с детьми на дачу. Работа же была одна и та же: я работала младшим редактором в Издательстве восточной литературы (да, оно длиннее называлось), но, так как все ставки младших редакторов были заняты, я называлась корректором и получала 103 рубля.

Так что трудовая книжка рисовала портрет дёрганого корректора, который то берётся за работу, то бросает её, то снова кидается на работу, то снова не желает трудиться, то туда, то сюда, то вот опять, то − нет, не могу. Неудивительно, что злобная тётка, капитан КГБ, пристально смотрела на анкету, прожигая её глазами, − как-то ей неясно было, в чём тут закавыка, но она вот прямо чуяла крамолу.

Также в анкете необходимо было указать все дни рождения всех братьев и сестёр (а их у меня было шестеро), все даты и учреждения, в которых они когда-либо обучались и работали, с точным развёрнутым названием этих учреждений (Ленинградский государственный университет имени А.А. Жданова, Государственный оптический институт имени С.И. Вавилова и прочие глупости).

А если кто-то умер, то изволь сообщить, на каком кладбище похоронен, ряд и номер могилы. Потому что социализм − это учёт.

Все эти ненужные сведения необходимо было напечатать на машинке в двух, кажется, экземплярах (а чё так мало?) без единой помарки. Если ты допустил опечатку − начинай сначала. Замазывать белилкой нельзя! Потому что кто знает, какие шпионские сведения ты пытаешься прикрыть белилкой? Кому сигналы подаёшь?!

Наконец, испортив кучу бумаги, я напечатала эти анкеты, с длинной историей своего несуществующего корректорства, с обнажившимися подробностями жизни братьев и сестёр, с именами и датами. Всё было вроде чистенько и аккуратненько.

А мы ехали в Афины к тёте мужа, и звали тётю Ифигения. Женщина-капитан сразу это возненавидела. Спрашивает сквозь зубы: «Так... А что это у вас за тётя и почему она там оказалась?» Мы говорим: «Потому что она там родилась». Женщине-капитану это почему-то в голову не пришло. В её мире, наверно, все рождались в одном и том же месте, а потом некоторые предавали родину и бежали в другие земли; только так. Я смотрела, как она тяжко думает, держит бумаги в руках и думает: где тут подлянка? Но подлянки не нашлось.

Паспорта получили, следующим заданием Бабы-яги было обменять деньги. Разрешалось обменять самую малую малость, вроде трёхсот долларов на двоих на полтора месяца жизни, но и это было затруднительно сделать. Власти норовили выдать паспорт за день-два до отъезда, так что получать деньги в специальном банке надо было быстро, за этот день-два, а очереди там стояли примерно дня на четыре. Вот как хочешь, так и крутись. Но был, конечно, чёрный ход. Надо было достать банку французских духов, завернуть её в невидный такой пакетик, пакетик в большой пакет, нагло пройти мимо возмущённой очереди среди криков граждан и крикнуть лживым весёлым голосом: «Девочки, а Наденька сегодня у себя?» Девочки, тёртые и ушлые сотрудницы органов, прекрасно понимали схему − Наденька, думаю, делилась или приторговывала. Наденька была у себя. Теперь надо было ей, совершенно незнакомой и впервые увиденной даме, с лёгким хохотом передать пакет с какими-нибудь незначащими словами: «Вот, как обещала!» − или что-то такое. После чего Наденька давала отмашку, и процедура валютного обмена проходила вне очереди.

Следующим этапом было переночевать в Одессе перед посадкой на пароход. Как известно, в советской гостинице мест не бывает. Но у нас был блат в военной гостинице. Приходим, какие-то там документы типа брони предъявляем администраторше. Просим номер на двоих. Администраторша − ещё один советский питбуль. Обрадовалась: «Я вас в один номер поселить не могу!» − «Это почему ещё?» − «А где у вас доказательство, что вы муж и жена? Где штамп? Где свидетельство о браке?»

Я говорю: «Вы же прекрасно знаете, что по закону мы не имеем права вывозить эти документы за границу. Так что с собой их у нас нет. Но вы можете видеть, что наши иностранные паспорта отличаются на одну цифру и, значит, выданы нам одновременно. Отсюда − простое логическое умозаключение». – «Нет! Я не допущу тут разврата! Будете спать в общих номерах − вы в мужском, а вы в женском!»

Я попробовала по-хорошему ещё раз: «Видите наши билеты на пароход? Мы будем проживать в одной каюте и предаваться самому разнузданному супружескому разврату». Но нет, она была просто счастлива испортить людям настроение.

Нет так нет. Мы вышли из гостиницы и позвонили в Москву моему свёкру. Свёкор у меня был генерал-полковник и, в принципе, мог этот одесский гарнизон со всеми его крашеными в жгучую блондинку бабами раздавить одним пальцем. Свёкор попросил полчасика. Через полчасика мы вернулись к администраторше. Она уже минут десять как рыдала, лицо её было черно от потоков туши. Молча мы протянули ей паспорта и молча получили ордер на комнату и ключ. Она чего-то хотела, каких-то объяснений, хотя бы криков, но зачем?

Начальник одесского гарнизона, получивший п…й в виде неприятного звоночка, уже прислал нам ординарца, и ординарец, страшно довольный скандалом, рассказал, что муж администраторши − городской прокурор и вот теперь этот прокурор получил свою порцию п…й от начальника гарнизона, а уж что сделает прокурор дома с женой − давайте присядем и тихо помечтаем.

А наутро мы сели на пароход, но перед тем родина решила ещё раз обшмонать нас с головы до ног и запретить что только можно. Одесская морская таможня, неулыбчивая, как все таможни, с встревоженными, зоркими глазами, осмотрела нас, раскрыла чемоданы и прощупала чуткими пальцами каждый сантиметр. Ничего. Не может быть. Должно что-то быть.

Тут таможня увидела, что мы везём, укутав их в полотенца, банки с солёными огурцами для репатрианток Анны и Лены. Анна и Лена, черноморские гречанки, живя в России, были выпивохи и любили закусывать солёными огурчиками и селёдочкой. И теперь они писали моей свекрови слёзные письма: если кто поедет, привезите огурчиков, тут их нету! Вот мы и везли тёткам огурчиков.

И таможню осенило: вот где они таят жемчуга и золотые часики! Брильянты − вот они где! И банки с огурцами таможня поставила в особый прибор − рентгеновский просвечиватель двухметровой высоты, с окулярами, как на подводной лодке, если смотреть в перископ и высматривать врага на далёком морском горизонте. И такое рвение читалось в ссутулившейся фигуре, жадно прилипшей к удивительному прибору, крутившей обеими руками какие-то спецколёса, что я задумалась: а мало ли? Может, там и правда что-то само выросло на грядке такое недопустимое? Ведь не может вся эта сила запретов пройти впустую?..

А в Греции, в Афинах в тот год Россия была в моде, в большой моде. В витринах магазинов манекены были одеты в платья, украшенные русскими буквами − от горла до подола. Буквы складывались в слова.

С Ч А С Т Ь Ё


Или, так же вертикально, ЖЕЛАНИЁ. А в одной витрине красовались шорты с надписью: «Бронепоезд 14-69», и мы очень хотели их купить и привезти в подарок, но не было у нас таких денег. Денег не было.

 

Часы

Мой свёкор был генерал-полковник. Самый что ни на есть боевой: мальчишкой пошёл на войну, всю прошёл до конца, ранен, потом Корея (помню, в серванте долго стояла изящная красная чашечка), потом две академии. Был артиллеристом. Ордена − от ключиц до печени.


В 1985 году был очередной юбилей Дня Победы, и армейские подхалимы надарили ему кучу военно-патриотического говна: кожаные «адреса» − папки такие с золотым тиснением; стеклянные шары, в которые волшебным образом был вставлен сверкающий белым Кремль, или же портрет самого генерала; особые юбилейные часы.

Этих часов у него скопилась куча. Когда я поехала в Америку в 1989 году, я попросила его: дайте мне часы какие-нибудь, − и он принёс мне коробку. Я выбрала поприкольнее: там воин взметнул руку – вперё-ё-ёд! − прямо посреди циферблата.

Я знала, что между нами и Америкой восемь часов разницы. Причём там − раньше, чем здесь. Учла. Поставила московское время. Лечу в самолёте, часы на руке. Лечу, посматриваю. Часы идут себе вперёд, идут. Задремала.

Очнулась, гляжу на часы: батюшки, они показывают время намного более раннее, чем было при вылете! Неужели чудо-часы сами знают, как поставить американское время?! Снова вернула московское. Лечу дальше.

Через которое-то там время снова глядь − а они опять норовят перейти на американское! И перешли! Параноик заподозрил бы политическую провокацию! Я сняла часы, положила на столик и затаилась. Подождала как следует, потом снова взяла их. Стрелки уже были примерно на 11:10 − и они бессильно упали вниз к шести.

Ларчик открывался просто: импотентные юбилейные часы были сработаны наплевательски, по-хамски, кое-как, левой ногой. Говорят, в Эстонии есть специальное старинное выражение − «русская работа», вот это она и была. Лежа в горизонтальном положении, стрелки ещё кое-как ползли, подтаскиваемые часовым механизмом, но вертикального положения не выдерживали и вяло падали вниз.

И я поняла, что Советскому Союзу, да и всей советской империи, − пипец. Страна, не способная сделать обычные ручные часы для своего защитника ко дню его праздника, развалится.
Так и вышло.

 

ВДНХ

Странное место – ВДНХ. Не застывшее во времени, не выпавшее из него, а как-то зависшее, застрявшее между его пластами (если, конечно, пользоваться этой расхожей метафорой, предполагающей, что у времени есть какие-то «пласты», будто коржи у торта).

Широченные, прекрасно заасфальтированные тропинки, дорожки и дороги. Просто эх как заасфальтированные. Много. Площадь их совершенно не соответствует плотности населения на 1 кв. км пространства: один километр − один монгол. Обширные, прекрасно ухоженные цветники, один так вообще раскладкой цветов изображает инь-ян, непонятно, с какого глузду, тем более что это рядом с детской площадкой, тоже необыкновенно свеженькой, чистенькой и ухоженной; мягкий асфальт, все дела. Безжизненный уголок чудного парка, кстати; ни одного ребёнка в радиусе трёхсот метров, да и за пределами трёхсот − ни одного; только вон там, вдали, бредёт монгол с женой, осваивая свои два квадратных километра на семью.

Прекрасно функционирующие фонтаны, что «Дружба более не существующих народов», что «Каменный цветок». Ничего не заржавело, воды бьют ровно, от них веет прохладой; монгол, держа жену за руку, сидит на прекрасной скамейке и блаженно слушает шорох вод. Скамейка, повторю, какая надо: функционально изогнутая под изгиб вашего позвоночника и попы, белая и чистая; торцы блестят правильной чёрной краской. При виде такой скамейки хочется стать пенсионером, сидеть в белой панамке или шляпе с дырочками, в мутных очках для чтения, с дужкой, примотанной синей изолентой, потому что винтик выпал, а где же новый возьмёшь, куда все мастерские делись, вот раньше был Дом быта, а сейчас не пойми что, и дерут втридорога; сидеть, говорю, удобно выставив больные ноги на дорожку; всем места хватит, могут у нас, если захотят.

Солнце светит и слепит, золотые девы не сразу понятной республиканской принадлежности вечно протягивают прохожим цветы и снопы. Павильоны, где некогда бурлила жизнь, темны и пусты. Нет ни выставки, ни достижений. Ни села, ни хозяйства.

Где бодрый серп гулял и падал колос,
Теперь уж пусто всё − простор везде, −
Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде.

Мы с М. обогнали медленно бредущего монгола – за руку с женой – и подошли к расположившемуся посреди просторной дорожки торговцу водой.

− Две воды, пожалуйста… Ой, а похолоднее нету?

− Так холодильник же не работает, − отвечал торговец.

− Только у вас? Или у всех?

− Не знаю. Я выключил.

− Зачем?!

− Так народ же жалуется: зачем, говорят, холодная такая?

Мы поставили свои тёплые бутылки на прилавок и быстро-быстро отошли от странного торговца. Захотелось что-нибудь съесть – что-нибудь хорошее, из детства. Отошедший навсегда в прошлое бублик. Или даже вредный пончик с сахарной пудрой. В Ленинграде он назывался пышкой. На Большом проспекте Петроградской стороны была пышечная, и, возвращаясь из школы, мы останавливались и смотрели через витрину, как пышки плывут на конвейере, потом смахиваются металлической лопаткой в чан с кипящим маслом и выплывают с другой стороны уже румяными, пухлыми, такими, перед которыми ну невозможно устоять.

А сахарной пудрой их присыплет продавец уже в кульке. Он сыплет, а ты мысленно подсказываешь ему: больше, больше сыпь… И есть их надо сразу, по пути домой, на улице. Потому что, когда принесёшь домой, всё это будет уже не то. Жар уйдёт, и плохой, переваренный жир, плохой, дешёвый вкус теста проступят через свалявшуюся пудру. А и всё в жизни так. Когда жар уходит.

Но ни пышек, ни бубликов уже больше печь не умеют, есть только дэниши, бейгелы, маффины, плохо понятая пицца, или вот – предложили нам в тени деревьев, в одном ларьке, корейскую булочку «пян се».

Не хочу булочку «пян се»! Хочу прежнего, хочу былого, хочу духовые оркестры в ракушках летних эстрад и девушек в крепдешинах и босоножках с носочками! Хочу павильон «Кролиководство». «Молодняк крупного рогатого скота» страстно хочу. Мне надо, чтобы хрюкали поросята, чтобы веяло сливками из павильона «Мороженое». «Главхлеб» чтобы пёк и тут же и продавал и выставлял. Чтобы весь процесс замешивания, расстойки и выпекания, всё кружение батонов по конвейеру, всё всплывание бубличного теста в прозрачных чанах можно было видеть через стеклянную стенку, а на улице чтобы валил снег хлопьями, а я чтобы смотрела, открыв рот, такая в валенках с галошами, с лопаткой в руке, с варежками на резинке!

Мы с М. заглянули через щёлочку в один пустующий павильон, в другой. Тут мы заметили плакат, что идите сюда, тут выставка. 

− Что за выставка? – спросили мы.
− Выставка сорняков! – с удовольствием отвечала весёлая молодая охранница.
− О, это то, что нам надо!

Огромное фойе, огромный зал. В зале по углам лежало сено брикетами, а на стеклянных столах были расположены огромные, исполинского размера букеты высохшего до трухи и уже, видимо, не опасного борщевика. Дальше в вёдрах стояла выращенная крапива. На отдельных прилавках были разложены агломераты голубиного помёта размером с футбольные мячи. Тут у нас начало зарождаться подозрение, что это не выставка, а художественный проект. Возможно даже, с каким-то смутным общественно-политическим подтекстом и протестом. Типа вот вам, сатрапы! Вот вам ваше сраное сельское, ха-ха, хозяйство!

Но охранница ничего объяснить не сумела, а экскурсоводша отошла куда-то за булочками «пян се». Изучив по просьбе охранницы аппарат, в котором черви ели банановые шкурки и в результате их жизнедеятельности снизу аппарата капала чёрная жижа, мы двинулись к выходу.

− А фильм! Фильм хотите посмотреть? − закричала она.

Почему не посмотреть фильм в павильоне сорняков в этот пустой, будний осенний день? Мы сели на неудобную, как это всегда бывает в таких местах, скамью без спинки. Тут веяло авангардом, тут о наших позвоночниках и попах никто не хотел заботиться. Проектор застрекотал.

Рассказываю. На экране неприятная молодая девушка долго, в режиме реального времени, выбирает в магазине дорогую еду. Дыня, хамон, лосось, сыр рокфор. Потом она, в режиме реального времени, входит в свою квартиру, переодевается, закалывает волосы, раскладывает продукты. Её уже хочется убить – не знаю, задумано ли это создателями фильма? Потом она, в режиме реального времени, моет то, что надо вымыть, режет то, что надо нарезать, раскладывает на блюде красивые закуски: заворачивает дыню в хамон и всё такое. Варит креветки. Раскладывает их на другом блюде, креветки в середину, рукколу – венком вокруг. Потом – на третьем блюде – располагает мороженое эдакими наскрёбанными полосами, делает из него сугроб и присыпает его сверху вишней, что ли. А сама всё это время лакает красное вино. Потом – всё в режиме реального времени – распускает волосы, красит глаза и рот, ну вот это всё; мы должны понимать, что сейчас придёт на любовное свидание мужик и она будет его кормить.

После чего она выносит все три блюда на улицу, ставит их к мусорным бакам и уходит. Из-под баков вылезают крысы и в режиме реального времени всё это съедают. Мы с М. граждане стойкие, крыс не боимся, а вот современное искусство, если это было оно – а это, судя по всему, было оно, – крепко не любим.

− Ну что, вы поняли что-нибудь? – радостно закричала охранница, когда мы вышли из тёмного зала, щурясь на свет.

− Нет.

− Вот и я не могу понять! Но что-нибудь, наверно, это значит! – Охранница была девушка оптимистическая, жизнью ещё не съеденная.

− Поверьте! – сказали мы. – Это не значит ничего! Не расстраивайтесь!

И пошли себе на воздух, и этот осенний, ещё тёплый, сладостный воздух, этот пустынный, прозрачный пейзаж с далёким, бредущим куда-то монголом, эти заколоченные дворцы непонятного смысла и назначения – всё это было как непрочитанный, инопланетный художественный жест.

Автор: Татьяна Толстая

фото: Эдуард Лизунов/ТАСС

Похожие публикации

  • Галантерейные амбиции
    Галантерейные амбиции
    В начале прошлого века в России происходило строительство нового мира. Человека тоже решили обновить. В частности, ковали новую женщину улучшенной модификации. Начали с первых дам страны. Как у них получилось?
  • Вам и не снилось
    Вам и не снилось
    Татьяна Толстая – о летунах, несунах и прочих полулюдях, полуальбатросах
  • Люди и бренды
    Люди и бренды
    Были времена, когда не было брендов. Вместо них были люди − портные, ремесленники, модельеры. Потом они умерли, как Шанель или Диор, или их имена купили, как у Валентино, и чем теперь владельцы торгуют? На этот и другие вопросы журнала STORY отвечает эксперт моды Андрей Аболенкин.